После второго класса умерла мамина мама. В доме, и без того похожем на балаган, всё полетело в пьяную даль. Воспитание маленькой девочки, не сговариваясь, переложили на Юрку, которому в ту пору было девять лет. А через год выяснилось, что младшая сестра больна эпилепсией.


– Знаешь, когда я была маленькая, – вдруг сказала ты, резко прекратив читать, – у меня кукла была, мне её папка купил. Красивая японская кукла. Всё бы хорошо, весело и радостно. Да только мама решила, что я её сломаю, поэтому я любовалась на свою красавицу издалека, брать её в руки мне не разрешали. Наверное, это лучше, чем придумывать себе игрушки. Хотя придуманные никто не отберёт.

– Хочешь, я почитаю тебе сам? – чуть всколыхнув тишину, попросил я.


Дальше я читал ей про голод, который для Юрки был самым сильным чувством в детстве, про пьянство родителей, про злые насмешки Юркиного окружения. Этого всего было много. Даже, пожалуй, чересчур много, для того чтобы уместилось в одну человеческую жизнь. Поэтому я оборвал себя на полуслове, тем более что увидел, как ты уснула. Нет ничего удивительного в том, что чьи-то обиды и горести оказываются непонятными для другого. Тем более обиды и горести вымышленного человека. Я захлопнул тетрадку. Нет, я не расстроился. Подобное я называю эффектом качки. Слово все знают, смысл вроде тоже знают. А вот что стоит за словом конкретно, как выпрыгивают внутренности, как выблёвываются мысли в вакуум тьмы этого ада, что за винегрет гнилых запахов вокруг – чтобы это понять, надо пережить качку самому.

Глава 4

В тот день привокзальная площадь разлучала нас. Я смотрел тебе вслед, не уходил. Ты же знаешь – я не могу уйти, пока тебя не спрячет толпа, подворотня или смог гриппозного, но самого замечательного города. Всё равно не уходил, ещё долго смотрел в твою сторону, и душа начинала выть, наращивая звук страдания от разлуки. От комариного писка до рвущих перепонки корабельных тифонов и сирен: «Отдайте назад сокровище моё! Вы все сможете, а я не умею!»

Я уезжал далеко – служебная необходимость. С собой – три полные сумки. Тяжелые слёзы мук по тебе – в одной. Ревность жгучая в другой. И ещё со шмотьём – третья.

О, я ревновал даже к воздуху встречному, что обдувал твои раскрасневшиеся щёки – мне не касаться их долго, а ему почему-то можно, как же я его ненавидел в тот момент. Хотелось кричать: «Разгони смог, солнце, отступите, подворотни, верните любовь мою!»

Хотелось бежать, бежать за тобой, очертя голову, обгоняя вой внутри. Да сумки тяжелые не давали, да мозг рвало на части и не спасали даже руки, тисками, до скрипа, сдавившие виски.

Приеду к молчаливо-седому морю, встану перед мудростью молчания на колени и попрошу защиты. Для тебя. «Защити её, море!» – крикну… и добавлю солёного в его седину.

У нас, когда я приехал на место и приступил к выполнению не очень хорошо знаю какого задания – некогда мне, тебя люблю, – началась эра писем. Когда слова признания и любви сами ложились ровным слоем на хлеб, отчего он просился в рот, и я откусывал помаленечку, боясь сделать больно нашей любви жадными зубами-губами. Не жевал и не глотал, подолгу держа в себе твои буквы. Люблю их каждую, до единой, до запятой, до многоточия. Потом выкладывал их, перецелованных, на ладони, разговаривал с ними, играл в семью.

«Где-то ты идёшь-стоишь-сидишь. Где-то, не со мной. Во сне, наяву – неважно – отъяты твои тонкие пальцы от меня сейчас, полны чужими голосами уши, глаза отражают другие контуры. Там жизнь, лениво-буднично-подозрительно-полноправно объемлет тебя браслетами с датчиками, и изотопы принадлежности метят твой след с лабораторной методичностью.