– У нас другие планы насчет Генриетты, – сухо возразил мой отец.

– Возможно, но ведь молодые любят друг друга, соображаете? А раз любят, так сказать, заниматься этим делом, то, хе-хе, тут и до урожая недалеко…

Конечно, из всех, кто выслушивал эти скабрезности, я была самой невинной и не подготовленной к подобного рода двусмысленностям, но тем не менее до меня дошло их значение; не желая услышать еще что-либо более сальное, я убежала. Я выскочила в сад и принялась вышагивать по аллеям, словно обезумев, – меня только что лишили последнего шанса на спасение. В ту минуту я ясно поняла, что мое семейство, конечно, откажется от предложения, сделанного в такой форме, и я была воспитана в настолько строгих и достойных манерах, что не могла никого возненавидеть за такой отказ. Что же еще сказать? Бог мой! Да, если бы я не согрешила, не знаю, не отвратил бы этот человек меня от счастья, которое он предлагал. Даже сейчас, когда я нанесла на бумагу грубости из словарного запаса господина Ланнуа, я стыжусь и краснею.

Нужно еще рассказать, как пришла беда и каким образом меня выкинули с этого света так, что никто и не заметил.

Вся в слезах, я металась по парку, захваченная тем помутнением рассудка, что ведет к самоубийству. Увы! Если бы в тот момент передо мной открылось море, я бы бросилась в пучину без раздумий! Но я бродила среди цветущих клумб с растоптанной душой, сжимая голову, которая раскалывалась от боли. И вдруг я увидела, как господин Ланнуа вышел из дома и возбужденно-яростной походкой направился к решетке, возле которой стоял его экипаж. Какой бы отвратительной и грубой ни была его помощь, только он мог дать мне последний шанс. Я устремилась к нему и, увлеченная горем, крикнула ему:

– Как? Вы уже уезжаете, сударь?

В моем отчаянном голосе было нечто столь душераздирающее, что господин Ланнуа опешил, изучая меня с каким-то удивлением; но затем он заговорил все тем же ужасающим тоном, разбивавшим всякие надежды, как колесо безжалостной машины, которой все равно, что дробить – железо, камни или несчастную жертву, вовлеченную в ее неумолимые шестерни:

– Да, черт раздери, убираюсь, и как можно скорее! Какого дьявола разговаривать с этой деревенщиной? Корчат из себя святош! Протестанты и бонапартисты[91] – этим все сказано!

– Сударь! Сударь! – всхлипнула я. – Вы забыли, что мне придется умереть, если вы уедете?

– Да ну? Умереть? Кому это – вам?

– Меня зовут Генриетта, сударь.

– А, Генриетта! Милочка, дорогуша! Принцесса Леона! Увольте, душечка, пусть ваши родственнички сами ищут вам муженька! Ты смотри, до чего они важные!

И, отодвинув меня с дороги, он уже хотел удалиться; но я остановила его:

– Сударь! Сударь! – Я умоляюще сложила руки. – Но ведь Леон любит меня, а я люблю Леона!

– Ну что ж! Оставьте про запас сие благое чувство, оно еще вам пригодится в будущем!

Его слова били мне прямо в душу и, словно пудовые кулаки грузчика, который почем зря лупит женщину, опрокидывали меня при каждом ударе; но после каждого удара я поднималась вновь и, несмотря на новый синяк, пыталась до него докричаться. Наконец я взглянула на этого человека, который источал жизнерадостность и здоровье; и умирающая, погубленная девушка, судорожно схватившись за его одежду, прошептала тихо и отчаянно:

– Я провинилась, сударь… Я скоро стану матерью, я…

И упала к его ногам.

Он спокойно смотрел на меня, в то время как я чуть не задыхалась, а затем, отвернувшись, начал насвистывать, припевая:

                            Вот уж чего я не знал, хе-хе!
                            Чего не знал, так не знал, ха-ха!