Выдержка изменила капитану, и он вскричал:

– Ах ты, щенок!

– Э-э, капитан! Идемте же, у меня есть шпаги.

– Нет. – Феликс опять взял себя в руки. – Сначала нужно вас выгнать отсюда.

И, опасаясь, видимо, собственного гнева, капитан быстро удалился. Я хотела было подойти к Леону, но силы оставили меня, и я упала в обморок.

Очнулась я в гостиной нашего дома, в окружении родных. На всех лицах царило гневное осуждение, только брат смотрел на меня с какой-то странной мягкостью.

Рассудок еще не совсем вернулся ко мне, когда брат почти что нежно спросил:

– Генриетта, виновна ли ты?

Ах! Горе, горе и проклятие тем, кто говорит с невинными людьми на языке, который предполагает преступление или грех!

Эти слова – виновна ли ты? – для моей семьи означали совсем иное, нежели для меня, но я поняла это только много позже. О бедное дитя, посмевшее влюбиться, и влюбиться к тому же как дитя! Я думала только о том, кого собирались изгнать, и на вопрос: «Виновна ли ты?» – промолвила только:

– Смилуйтесь, пощадите Леона…

– Несчастная! – Отец выпрямился во весь рост.

– О Генриетта! – с ужасом в голосе прошептала Ортанс.

Отец, которого матушка едва сдерживала, выкрикивал страшные проклятия. Я словно остолбенела; признавая свою ошибку, так как пошла наперекор воле семейства, я сознавала свою абсолютную невиновность. Не представляя, что такое грех прелюбодеяния, я знала, что не забыла о чести. Встав напротив отца, я твердо заявила:

– Вы спросили меня, виновна ли я; но в каком преступлении? Виновна в любви к господину Ланнуа – да, это правда; виновна, что призналась ему в этом, – да! Виновна, что приняла его любовь наконец! Но другого греха за собой я не знаю![87]

И я выскочила из гостиной, не в силах вынести отчужденные, осуждающие взгляды близких – и это в тот момент, когда было разрушено все мое счастье! Мной овладело отчаяние от одинокого сознания всей глубины пропасти, куда, казалось, я падаю, познавая через боль любовь, которую уже познала через радость, – любовь необъятную, любовь, грозившую мне смертью или безумием, если я лишусь ее: ибо эта любовь являлась средоточием души моей.

Тем не менее к отчаянию примешивался и гнев: не найти ни слова сочувствия у близких, казалось даже чему-то радовавшихся, – вот что меня возмущало. Я обвиняла их так же, как они меня; и в это время неслыханное событие разогрело мою ярость до последней степени. Когда я распахнула дверь своей комнаты, то неожиданно увидела Феликса; он разворотил ящики секретера, копаясь в моих вещах и бумагах. От ужаса и отвращения я вскрикнула.

– Что там еще? – тут же откликнулся мой брат, который последовал за мной вместе с женой.

– А… Да так, один неуклюжий лакей портит тут мебель, – вскричала я, негодуя.

– Генриетта! – возмутился Феликс, которому грубость моих слов не оставила даже времени на то, чтобы покраснеть от гнусности своего поступка.

– Вон! – бросила я ему. – Убирайтесь из моей комнаты, и чтоб я вас больше здесь не видела!

Брат и Ортанс застыли на пороге моей каморки, покраснев от смущения, что ясно дало Феликсу понять, как им было стыдно за него. К тому же ярость, должно быть, придала мне небывалую властность, так как отважный капитан вышел без единого слова; чело его помрачнело, глаза горели бешенством. Мы обменялись роковыми для нас обоих взглядами: в них горели моя неприязнь и отвращение к нему и его месть и ненависть к Леону и ко мне.

Феликс выскочил, и едва я захлопнула за ним дверь, как услышала его слова, обращенные к брату:

– Мне не удалось найти доказательств.

Доказательств? Доказательств чего? Моей любви? Но в этом не было необходимости! Я призналась, я кричала о ней во всеуслышанье! Значит, он искал доказательств моего бесчестия. Бесчестия!!!