С тех пор я совсем позабыла о Марианне и ее муже, Жан-Пьере; у меня уже не было времени, чтобы думать о ком-нибудь, кроме себя.

И однажды в обеденный час (капитан и Леон встречались только во время обеда, ибо по вечерам мой жених работал) Феликс недобро, словно допрашивая Леона, спросил:

– Жан-Пьер приходил сегодня на кузницу?

– Да, сударь.

– И был в конторе?

– Да, сударь.

– Он получил деньги?

– Да, сударь.

– От кого?

– От меня.

– И из каких же денег вы ему заплатили, господин Ланнуа?

Леон, который, как я видела, уже закипал от ярости, догадался, конечно, что капитан хотел оспорить сделанный им ничтожный платеж. Он повернулся к нему спиной и презрительно проронил:

– Из своих, сударь.

Капитан, собиравшийся, как я думаю, сделать выговор Леону за вольность, был сбит с толку; он побледнел, как мертвец, но, не зная, как толком выразить свое недовольство, растерянно хмыкнул:

– Похоже, этот Жан-Пьер оказал вам немалую услугу…

Тон этих слов задел Леона и вывел из себя; радостно и торжествующе он заявил:

– О! Да, сударь, да! Очень большую!

– И это будучи прикованным к постели?

– Да, во время болезни.

– Это как же он умудрился?

Леон улыбнулся, лицо его совершенно переменилось; от гнева не осталось и следа – теперь оно выражало только смиренную почтительность; он положил руку на сердце и, подняв на меня глаза, которыми он в первый раз осмелился заговорить со мной, ответил:

– О! Это мой секрет, сударь.

– Но это, безусловно, и секрет моего рабочего, – возразил капитан, – а потому я имею право его знать.

– Что ж, вот и спросите у него.

– Я как-нибудь обойдусь без ваших указаний.

– Охотно верю, господин капитан.

Во время этого обмена любезностями Феликс не спускал с меня глаз, ибо перехватил так взволновавший меня взгляд Леона. Я же прекрасно поняла его. Он как бы говорил мне: «Я увидел вас впервые, когда вы шли к Жан-Пьеру; вот за что он получил свое вознаграждение…»

Обед прошел в напряженном молчании, после неприятного объяснения все пребывали в замешательстве. Только я чувствовала себя легко и тихо радовалась. Точно так же, как признание Леона, я поняла и подозрения Феликса и впервые испытывала удовольствие оттого, что его провели. Когда Леон ушел, я осталась с братом и его женой. Ортанс тихо пожаловалась мужу на грубость Феликса.

– Я боюсь говорить с ним, – призналась она. – Не мог бы ты вразумить его по-мужски? Наш гость добр и трудолюбив, Феликс слишком суров с ним.

Моя благодарность Ортанс, безусловно, отразилась в моих глазах, так что брат не мог ее не заметить.

– Да, – кивнул он неопределенно, – Феликс недолюбливает его и несколько резковат; и, поскольку я не хочу, чтобы этот молодой человек плохо отзывался о нас, я найду предлог, чтобы отправить его к отцу.

– Как? – с болью и отчаянием вскрикнула я. – Но это же несправедливо!

– Зато разумно, – сурово отрезал брат, пронизывая меня испытующим взглядом.

Я потупилась, а он, сделав знак Ортанс, так же пристально изучавшей меня, вышел.

Мой секрет был раскрыт, мне это ясно дали понять. Впервые я поняла, что чувство, которое я испытывала к Леону, можно назвать любовью. И все-таки, если бы сестра моя, Ортанс, протянула в ту минуту мне руку со словами: «Генриетта, ты любишь его?» – я бросилась бы к ней на шею и со слезами обещала бы отречься от этой любви, так как в нашей семье любовь считалась преступлением. Но Ортанс, обычно столь добрая и душевная со мной, казалась теперь строгой и неприступной; она безоговорочно приняла сторону Феликса, которого только что порицала, и решила, видимо, обелить его передо мной.

– Генриетта, – властно проговорила она, – я совершенно напрасно ругала Феликса; не делай еще большей ошибки, не суди его строго.