– Да-да, – поддакнула она госпоже де Мариньон, – похоже, эта дамочка пришла сюда, чтобы заняться делом, привычным для некоторых особ в местах общественных гуляний[172].
– Но, сударыня… – возразил было мужчина, достаточно немолодой для того, чтобы помнить госпожу де Фантан еще совсем юной.
– Да-да, сударь! – воскликнула госпожа де Фантан, раздраженная тенью несогласия со справедливостью своего приговора. – Да, сударь, госпожа де Фаркли пришла в эту гостиную, чтобы заняться здесь…
– Ой-ой-ой! Не говорите так, – продолжал пожилой мужчина, заглушая своими восклицаниями роковое слово, которое, хотя и не было услышано, было тем не менее произнесено.
Впечатление от этих событий в гостиной госпожи де Мариньон было столь сильным, что, как ни старались певцы, сменявшие друг друга у рояля, их так никто и не услышал. Может ли даже самая чудесная музыка соперничать со злыми языками?
И тем не менее здесь произошло нечто совершенно необычайное.
Когда всеобщие пересуды достигли своего апогея, за роялем появился мужчина, одетый во все черное, с худым и скуластым лицом, выпуклым, узким лбом, тонкими насмешливыми губами и глубоко запавшими, хищно блестевшими из-под густых бровей глазами[173]. Как только он дотронулся до клавишей, все немедленно обернулись к нему. Словно по струнам инструмента ударили железным когтем, а не молоточками, обитыми войлоком. Рояль кричал и скрежетал под страшными пальцами. Вид пианиста приковал всеобщее внимание, вызванное вступлением; и тут насмешливо-зловещий голос заставил слушателей слегка содрогнуться – он начал арию о клевете из «Севильского цирюльника»[174].
Слово «клевета» прозвучало со столь мощным сарказмом, что все разом, как по мановению руки, умолкли. Певец продолжал с дикой мощью органа и столь язвительной интонацией, что все общество замерло в неподвижности. Во время пения он не сводил пронзительного взгляда с главной троицы, состоявшей из баронессы дю Берг, госпожи де Фантан, снова занявших свои кресла, и госпожи де Мариньон, севшей на место госпожи де Фаркли словно для того, чтобы очистить его от грязи: так воздвигают крест на месте кровавого преступления.
Этот насмешливый, оскорбительный взгляд, казалось, настолько напугал госпожу де Мариньон, что она вжалась в спинку кресла, судорожно вцепившись скрюченными пальцами в подлокотники. Она как будто опасалась, что грозный музыкант выстрелит в нее из немигающих глаз огненной стрелой, которая пригвоздит ее к месту. Наконец, когда певец перешел к заключительной части арии, последняя фраза которой с такой энергией живописует крик боли оклеветанного и злорадство клеветника, он придал своим словам настолько жуткое выражение, а голосу – настолько потрясающую мощь, что задрожала хрустальная посуда и сердца слушателей затрепетали. Всеми завладело чувство неизъяснимой тревоги и какого-то напряженного ожидания.
Прогремел финал, и в гостиной на несколько мгновений воцарилась мертвая тишина, певец быстро раскланялся и скрылся за дверью.
Вместе с ним улетучились и чары; госпожа де Мариньон вскочила и, обратившись к музыканту, руководившему организацией концерта, спросила, кто выступал. Тот не сказал ничего осмысленного, а только предположил, что этот человек был любителем из гостей самой же госпожи де Мариньон. Тогда хозяйка салона поинтересовалась у присутствующих, не привел ли кто-нибудь из них неизвестного до сих пор артиста, желая вывести его в свет. Но никто его и знать не знал. Бросились за ним – но поиски закончились неудачей, а с пристрастием допрошенные лакеи заявили, что в течение последнего получаса никто из гостиной не выходил. Все встревожились, и, пока гости пребывали в состоянии смутного беспокойства, слуги обыскали весь дом, но безуспешно. Тем временем госпожа де Мариньон не переставала спрашивать у окружающих: