– Алик, какое шикарное предисловие к Шницлеру накатал Роман!
– А ты диплом Юрки Архипова читала? – поинтересовался Алик.
Но кто, как не Самарин, затеял и осуществил грандиозный замысел издания двухсоттомной Библиотеки всемирной литературы? И откуда бы взялся в Интернете весь ее бесценный контент?
Компьютер, конечно, вещь хорошая, но сам-то он «Песнь о Нибелунгах» не переведет, как его ни программируй. Отцифровать – это пожалуйста, было бы что оцифровывать. И ЕГЭ, может, вещь и хорошая, да только… было бы кого и что тестировать.
Гуманитарные знания, не освященные личностью учителя, немногого стоят. Хорошо бы объяснить это наробразу с его дистанционными проектами. Вот, например, когда я на экзамене пролепетала Самарину, что мне нравятся философские повести Вольтера, потому что они такие «живописные», он спокойно меня поправил: «Вы хотели сказать, графичные. Ведь они вам кажутся черно-белыми, так?» А однажды на семинаре для германистов он прочел нам часовую лекцию о Кафке, а именно о повести «Превращение». Для нас это было потрясением. Человек-насекомое, человек-жук, прячущийся под кроватью от родных, отвратительный себе и близким, мерзкое, ничтожное, жалкое создание. Это вам не Гамлет, не маркиз Поза, не Фауст и даже не Мефистофель. Не Альцест, не Онегин, не Чацкий и даже не Молчалин. А как же «Человек – это звучит гордо»?
После перемены Самарин, войдя на кафедру (семинар проходил на кафедре), запер дверь (честное слово, как сейчас помню, меня это тогда поразило) и начал лекцию с вопроса:
– А если человек болен?
А мы были веселые, здоровые, позитивные, перспективные, полные надежд и окруженные любовью. С этого-то вопроса и началось наше знакомство с литературой модерна. И это Самарин указал нам настоящие ориентиры, и первым таким ориентиром был Кафка, а за ним Томас Манн с его гениально больным доктором Фаустусом.
Обращался он с нами со снисходительной фамильярностью:
– Венгерова, Белоконева, не болтайте!
Однажды Дагмара Кучерова дала мне поносить черные висячие клипсы. Сижу на лекции Самарина, демонстративно заглядываю в глаза, надеясь на одобрение. А он:
– Вы что, Венгерова? Хотите понравиться нашим братьям-неграм? Снять немедленно!
Когда у Борьки Абакумова с русского отделения сперли пальто и парень остался без верхней одежды (зимой 56-го в Москве стоял лютый мороз), Самарин просто взял и купил ему пальто.
Однажды наш Роман, такой важный, такой солидный, с этой его трубкой и запахом «Золотого руна» на всю кафедру, угодил в самую настоящую лужу. То есть лажу. Обругал каких-то девчонок за брючные костюмы: поднял этих модниц с мест и ругательски отчитал при всей честной аудитории. А модницы оказались чешками, и пришлось нашему декану приносить извинения иностранным гражданкам из братской страны.
Когда на целине у нашей команды начался понос, я дала ему телеграмму: «Лечим романтику фталазолом». Он все понял, и на следующий же день к нам на целинный стан прикатил секретарь местного Каскеленского райкома (или обкома?) и навел порядок с водой.
Вообще, студентов он любил. Газета «Комсомолия», которая при нем выходила на факультете, склеивалась из энного количества листов ватмана. Иногда их число доходило до пятидесяти, и тогда номер газеты протягивался от одного конца коридора до другого. Работали семь или шесть сменных редакций. Заметки и фотографии наклеивали на ватман. Рисунки рисовали прямо на нем. Публикация в «Комсомолии» считалась делом престижным, и халтура там не допускалась. Иду я однажды по коридору, а Самарин окликает меня и велит зайти на кафедру.