Несомненное мягкосердечие мистера Глегга проявлялось и в том, что его гораздо больше огорчали ссоры жены с кем-нибудь другим – даже с Долли, служанкой, – чем их собственные разногласия; и размолвка миссис Глегг с мистером Талливером была так ему неприятна, что совершенно свела на нет удовольствие, которое он мог получить от прекрасного вида своей ранней капусты, когда на следующее утро вышел в огород. Все же, отправляясь завтракать, он лелеял слабую надежду, что за ночь миссис Глегг остыла и гнев ее смягчился, уступив место ее твердым принципам относительно семейного декорума. Она обычно хвалилась тем, что между Додсонами сроду не бывало таких смертельных ссор, какие позорили другие семейства, что ни одного из Додсонов еще не лишали наследства и не отказывались считать членом семьи, да и с чего бы, если у всех, даже дальних родственников, водились деньжонки или, на худой конец, были собственные дома?

Одно облачко, нависавшее над челом миссис Глегг по вечерам, обычно исчезало, когда утром она садилась за завтрак. Это была ее пышно взбитая накладка; ведь, занимаясь по утрам домашними делами, было бы чистой нелепостью надевать модные локоны, вовсе излишние при приготовлении жестких булочек. К половине одиннадцатого приличия уже требовали накладки, а до тех пор миссис Глегг могла ее поберечь, и общество ничего бы об этом не узнало. Но отсутствие этого облачка дало возможность с полной ясностью увидеть, что облако враждебности осталось. Садясь за овсянку с молоком, которою мистер Глегг из присущей ему с детства умеренности привык утолять по утрам свой голод, он заметил это и благоразумно решил предоставить первое слово миссис Глегг, боясь, что малейшее прикосновение к такому нежному предмету, как женский норов, может иметь самые печальные последствия. Люди, склонные смаковать свое плохое настроение, обычно поддерживают его, принося никому не нужные жертвы. Таков был обычай и миссис Глегг. В это утро она налила себе слабого чая и отказалась от масла. Просто нестерпимо было при таком подходящем расположении духа, в полной боевой готовности воспользоваться малейшим поводом для ссоры, не услышать от мистера Глегга ни единого слова. Эдак не к чему и придраться! Но затем она, видно, нашла, что и молчание его может служить этой цели, так как обратилась к нему наконец тем самым тоном, который может быть свойствен лишь дражайшей половине:

– Ну, мистер Глегг, и это мне награда за то, что я столько лет была вам примерной женой! Ежели я должна терпеть такое обращение и дальше, лучше бы мне знать об этом до того, как умер мой бедный отец; я бы могла построить свой семейный очаг в другом месте, благо было из чего выбирать.

Мистер Глегг перестал есть и взглянул на нее не то чтобы с особым интересом, а просто с тем спокойным привычным изумлением, с которым мы относимся к загадкам природы:

– Помилуйте, миссис Глегг, да чем же я провинился на этот раз?

– Чем, мистер Глегг, чем провинились? Мне вас жаль.

Не найдя уместного ответа, мистер Глегг снова принялся за кашу.

– Есть на свете мужья, – продолжала, немного помолчав, миссис Глегг, – которые знают, что не пристало мужу брать сторону чужих людей против своей жены. Возможно, я ошибаюсь, и вы меня поправите, но я всегда слышала, что долг мужа – стоять за свою жену, а не радоваться и торжествовать, когда посторонние ее оскорбляют.

– Интересно, что дало вам повод так говорить? – довольно горячо сказал мистер Глегг. Человек он был добрый, но не такой все-таки кроткий, как ягненок. – Когда это я радовался и торжествовал?

– Есть вещи похуже, чем выложить все начистоту. По мне, лучше бы вы прямо в глаза сказали, что ни в грош меня не ставите, чем показывать, что все правы, а я не права, и приходить утром к завтраку, когда я и часу в эту ночь глаз не сомкнула, и глядеть на меня свысока, будто я грязь у вас под ногами.