Снежинки заплясали вокруг женщины. Бриллианты на ней вспыхнули ледяным огнем. Лед плавился, чернел, превращаясь в траурное покрывало вдовы. «Разорена, – шепнули издалека, злорадствуя. – А не гордись, не строй царицу…» Кресло сгинуло, вдова стояла на коленях, протягивая кому-то прошение. «За дочь… – бормотала она. – За Наденьку молю… нижайше…»

Ответный шепот окреп, превратился в брезгливый тенорок:

– Дочь? В монастырь.

– За что?!

– А не бегай от законного супруга…

Ложа обернулась съемной квартиркой. Дряхлая мебель, скудость обстановки; нищета. Вдова, сильно постарев, билась на кровати в тифозной горячке. Рядом скучала угрюмая сиделка, мелькая спицами. Шарф, который она вязала, – желто-красный, как огонь, – стекал на пол, на снег, растапливая холод, возвращая театр, ложу, Бригиду, даму в бриллиантах…

Огюст зажмурился.

Когда он открыл глаза, все было по-прежнему. Калиф покинул сцену, уступив место коротышке в чалме – визирю, что ли? Визиря сопровождал кордебалет игривых джинний-фигуранточек и палач. Наложница стала обсуждать с визирем способ развеселить аль-Рашида. Кордебалет резвился; палач скучал.

В палаче без труда узнавался Яков Брянский.

Слов льву не досталось. Молчание он компенсировал позой, способной заменить трагический монолог. Чувствовалось, что головушек он отсек – хоть пирамиду строй. Что ятаган ему – брат, дыба – сестра, плаха – мать родная. В Европе прогресс, гильотину сочинили, гяуры необрезанные… А мы по старинке – коврик расстелил, махнул сплеча, и пошла душа мусульманская в рай, гурий щупать.

О Аллах, куда смотришь?

Тюбетей сползал Брянскому на нос. Он и это превращал в пантомиму: морщился, корчил рожи, пытаясь бровями, не привлекая к себе визирского внимания, подкинуть тюбетей на место…

Публика хохотала, дурак-визирь принимал это на свой счет.

Пока Шевалье глядел на ужимки Брянского, у него созрел план, как подать Бригиде весточку о себе. Не в ложу же к ней вламываться, право слово! Да и не пустят небось – кто ты такой, черная кость…

Оставалось дождаться конца первого акта.

2

За кулисы Огюст пробрался внаглую.

Едва занавес закрылся, не дожидаясь, пока стихнут аплодисменты и публика потянется в буфет, он по лестницам, которых в театре было великое множество, сбежал с галерки в зал. Кинулся к сцене, наскоро оценил глубину оркестровой ямы, вихрем взлетел на огражденье боковой ложи – «Pardon, madame!..» – три шага, прыжок, и молодой человек исчез за складками бархата. Попасть в уборные артистов можно было и по коридорам, обманув бдительность служителя. Примазаться к компании офицеров, желающих засвидетельствовать свое почтение голенастым джинниям, а то и самой наложнице Зобеиде, пока грозный калиф курит трубочку на лестнице…

Шевалье решил рискнуть, выиграв время.

Его появление на сцене никого не удивило. Рабочие, кряхтя и бранясь вполголоса, таскали декорации – второй акт предполагал улицу в Багдаде, где по ночам, как известно, все спокойно. Калиф, оказывается, не ушел курить. Сняв тюрбан, он чесал длинным ногтем лысину – словно записывал суру из Корана. Вокруг аль-Рашида бегал человечек в черном фраке, похожий на грача. Что грач на бегу втолковывал лысому владыке, осталось для Огюста тайной, но выглядел калиф жалко.

Нырнув в кулисы, молодой человек быстро нашел дверь, ведущую к уборным. В первой же гримерке его встретил радостный визг:

– Ой, хорошенький!

– Pardon… excusez-moi…

– Французик! – ликовал кордебалет.

– Славный какой!

– Иди к нам, французик…

Лишь мысль о баронессе спасла Шевалье. Вторая уборная, третья… пухлая Зобеида неглиже грозит ему пальчиком, медля уйти за ширму… визирь пьет из фляжки, крякает от удовольствия… гримируется бас – огромный, голый по пояс…