Само собой, этот Уилл, почти уже взрослый, был вовсе не тем мальчишкой, которого Сесили помнила с детства. Он стал куда более раздражительным и замкнутым. Красота матери сочеталась в нем с отцовским упрямством – и, надо полагать, с отцовской же склонностью к пагубным пристрастиям, хотя об этом Сесилия могла только догадываться на основании слухов, ходивших среди обитателей Института.

– Подними клинок, – велел Уилл так же холодно и подчеркнуто профессионально, как обычно разговаривала ее гувернантка.

Сесили подняла оружие. Она не сразу привыкла носить боевое облачение – брюки и свободную тунику, схваченную поясом на талии, – но теперь двигалась в них так же легко, как в самой простой ночной сорочке.

– Не понимаю, почему ты не хочешь им написать. Всего одно письмо!

– Не понимаю, почему ты не хочешь вернуться домой, – парировал Уилл. – Стоит тебе самой вернуться в Йоркшир, как ты сразу прекратишь волноваться за наших родителей, а я смогу устроить…

– Уилл, может, пари? – перебила его Сесили, которая слышала эту гневную тираду уже в тысячный раз.

Она одновременно обрадовалась и огорчилась, заметив, как вспыхнули глаза Уилла. Точно так же вспыхивали отцовские глаза, когда кто-то вызывал его на спор. Мужчины так предсказуемы!

– Какое пари?

Уилл сделал шаг вперед. Сесилия видела метки у него на запястьях и руну памяти на шее. Поначалу все метки казались ей уродливыми, но теперь она привыкла к ним – как привыкла и к боевой одежде, и к гулкому эху, гулявшему в просторных залах Института, и к его своеобразным обитателям.

Она махнула рукой в сторону старинной мишени, нарисованной на стене: черное яблочко было заключено в круг побольше.

– Если я трижды попаду в яблочко, ты напишешь письмо маме с папой и расскажешь, как у тебя дела. А еще обязательно упомянешь о проклятии и объяснишь, почему ты уехал.

Лицо Уилла стало непроницаемым – так случалось всегда, когда Сесили обращалась к нему с этой просьбой. Но он все же ответил:

– Ты ни за что не попадешь трижды.

– Что ж, Уильям, тогда ничто тебе не мешает принять вызов.

Сесили умышленно назвала брата полным именем. Она знала, что его это раздражает, хотя когда так поступал Джем, лучший друг Уилла – нет, его парабатай (а это, как выяснила в Институте Сесили, было нечто совершенно особенное) – Уилл, похоже, принимал это за выражение приязни. Возможно, дело было в том, что он все еще помнил, как сестра ковыляла за ним на нетвердых ногах, выкрикивая с валлийским акцентом: «Уилл! Уилл!» В детстве она никогда не называла его Уильямом – только Уиллом или, совсем уж по-валлийски, Гвиллимом.

Темно-синие – такие же, как у самой Сесили, – глаза Уилла опасно сузились. Когда мама говорила, что Уилл подрастет и разобьет немало сердец, Сесили всегда смотрела на нее с сомнением. Уилл тогда был кожа да кости – тощий, растрепанный и вечно грязный. Но теперь она поняла маму. Когда она в первый раз вошла в столовую Института и брат в изумлении вскочил на ноги, у Сесили в голове пронеслось: «И это Уилл? Не может быть!»

Тогда он обратил на нее эти глаза – точь-в-точь как у матери, – и Сесили прочла в них ярость. Брат совсем не обрадовался встрече. Но главное, она помнила его худеньким мальчиком со спутанными, черными, как у цыгана, волосами и в перепачканной одежде, – а теперь перед ней был высокий, пугающий мужчина. Слова, которые она хотела сказать, застряли у нее в горле, и она так же молчаливо уставилась на него. С тех пор ничего не изменилось: Уилл едва замечал присутствие сестры, как будто она была камушком у него в ботинке – постоянной, но несущественной помехой.