Он сказал запальчиво:

– Брось шутить!

Он испуганно раскрыл глаза, приподнялся. Но вид Черной Венеры, казалось, опять его успокоил, он заулыбался, стал декламировать:

– Viens-tu du ciel profond ou sors-tu de l’abîme – о Beauté?[3]

– Что это еще за чушь? – перебила она.

– Это вот из той прекрасной книги, – объяснил он, показывая на французский томик в желтом переплете, лежавший рядом с лампой на курительном столике – это были «Les Fleurs du Mal»[4] Бодлера.

– Не понимаю я ничего, – сказала Джульетта досадливо. Он, однако, не дал себя сбить, он продолжал:

Tu marches sur des morts, Beauté, dont tu te moques.
De tes bijoux l’Horreur n’est pas le moins charmant.
Et le Meurtre, parmi tes plus chères breloques,
Sur ton ventre orgueilleux, danse amoureusement…[5]

– И чего это ты так завираешься, – и она дотронулась темным узким пальцем до его рта.

Но он продолжал все так же меланхолически-напевно:

– Ты мне никогда не рассказываешь о своей прежней жизни, принцесса Тебаб. Там, у себя.

– А я ничего не помню, – отрезала она.

Потом она поцеловала его – может быть, для того, чтобы прекратить бестактные и поэтические расспросы. Ее раскрытый звериный рот с темными, потрескавшимися губами и кровавым языком медленно приблизился к его алчным бледным устам.

Как только она оторвала свое лицо от его лица, он заговорил снова:

– Не знаю, поняла ли ты меня, когда я сказал, что играю только для тебя и только благодаря тебе?

Покуда он говорил так, нежно и мечтательно, она проводила опытными пальцами по его редким шелковым волосам, которым лампа придавала золотистый блеск. Она перебирала его тонкие волосы не ласково, но серьезно и деловито, словно собиралась его стричь.

– Я ведь имею это в виду совершенно буквально, – продолжал он. – Когда я хоть немного нравлюсь публике, когда я имею успех, – этим я обязан тебе. Видеть тебя, трогать тебя, принцесса Тебаб, для меня что-то вроде чудодейственного лекарства. Великолепное, небывалое освежение.

– Ах, ты только и можешь болтать и врать, – матерински усмехнулась она. – Ну и дерьмо же ты у меня, миленький.

Чтобы заставить его умолкнуть, она положила обе руки ему на лицо. Широкие браслеты зазвенели у его подбородка. На его щеках покоились ее светлые ладони. Наконец он умолк, поудобней лег на подушке, словно собираясь уснуть. И словно ища спасения, охватил руками черную девушку. Она тихо лежала в его объятиях, оставив руки на его лице, словно для того, чтоб скрыть от него свою нежно-презрительную усмешку.

III. «Кнорке»

Сезон был в разгаре, неплохой сезон для Гамбургского Художественного театра. Оскар X. Кроге был решительно не прав, утверждая, что тысяча марок в месяц слишком много для Хефгена. Без этого актера и режиссера все бы провалилось к чертям. Он был столь же неутомим, сколь изобретателен. Он играл все – молодых, старых. Повод ему завидовать был не у одного только Микласа, но и у Петер-сена и даже у Отто Ульрихса. Но последний был занят более серьезными делами и не вполне всерьез принимал театральную сутолоку. Хефген завоевывал сердца детей, являясь остроумным и прекрасным принцем в рождественской сказке. Дамы находили его неотразимым в легких французских пьесах и в комедиях Оскара Уайльда. Литературная гамбургская публика обсуждала его успехи в «Весеннем пробуждении», роль адвоката в стриндберговском «Сне», роль Леонса в бюхнеровском «Леонс и Лена». Он мог быть элегантным, мог быть и трагическим. У него была стервозная улыбка, но и страдальческая складка над переносьем. Он очаровывал задорным остроумием, он импонировал властно поднятым подбородком, четко повелительной речью и горделиво-нервным жестом. Он трогал смиренным, беспомощно блуждающим взором, нежной, не от мира сего растерянностью. Он был благороден и низок, надменен и нежен, резок и подавлен – как того требовал репертуар. В шиллеровском «Коварстве и любви» он играл попеременно то майора Фердинанда, то секретаря Вурма – экзальтированного любовника и гнусного интригана, – причем, казалось бы, у него не было нужды так кокетливо подчеркивать свою способность к перевоплощению, ведь в ней и так никто не сомневался. Утром у него репетировался «Гамлет» а после обеда – фарс «Мице – мастер на все руки». Премьера фарса состоялась под рождество и имела шумный успех. Шмиц мог быть доволен. По поводу «Гамлета» бесновался Кроге, который уже на генеральной хотел запретить премьеру.