– Я плохой человек.
Отец Сергий опустился на одно колено, заглянул Герману в лицо, и тот отвернулся, не в силах выносить пристального взгляда.
– Ты что-то натворил? – голос священника звучал мягко и немного печально.
Герман нашел силы кивнуть.
– Расскажешь?
«Я хочу есть», – хотелось признаться Герману, но нахлынуло уже знакомое, обжигающее чувство стыда. Он еще ниже опустил голову, жалея, что затеял этот разговор, высматривая пути к отступлению и внутренне сжимаясь от ожидания услышать если не ругань, то по крайней мере пространную проповедь, а поэтому сказал другое:
– Меня никто не любит.
– Дар любить – великий дар, им обладает не каждый, – после некоторого раздумья ответил отец Сергий. – Любить – значит, видеть красоту, а на это нужно желание и время. В Библии написано: нужно полюбить ближнего, как самого себя. А я скажу: прежде всего нужно полюбить себя, иначе все остальное теряет смысл. Познать и полюбить, понимаешь? Вот ты, друг мой, насколько ты знаешь себя?
Герман не понимал, поэтому неопределенно мотнул головой, на что отец Сергий улыбнулся и потрепал его по плечу.
– Узнай себя, – сказал он. – А когда узнаешь – приходи, и я помогу. Обещаешь?
Герман снова не понял ни слова, но на всякий случай кивнул.
Понимание пришло гораздо позже, в октябре.
Тлеющие костры распространяли душный запах жженой листвы. Ветер задувал в рамы, заставляя мальчишек плотнее заворачиваться в шерстяные одеяла – в спальнях гуляли сквозняки, а отопительный сезон никак не начинался. Поджимая босые ступни, Герман крался по комнате, вслушиваясь в дыхание спящих, в шорохи за окном, в мышиную возню под полом. Мерно отбивал минуты маятник – стрелки двигались к полуночи.
Осенняя прохлада отчасти помогала справиться с плохими мыслями, и рассохшаяся дверь балкончика поддалась на удивление легко.
Луна – темно-оранжевая, почти красная, – едва не касалась крыши. Герман запрокинул лицо и вдохнул осеннюю прохладу. В этот недолгий миг он ощутил вдруг долгожданное умиротворение, и подумал, что напрасно столько времени держал шторы закрытыми.
Короткий миг принятия и покоя перед тем, как изменение случилось.
Оно показалось сначала чудовищно болезненным. Ломались и гнулись кости, переплавляясь во что-то совершенно иное, отличное от человека. Суставы крошились. Клыки в кровь рвали губы и резали язык. И человеческим глазом Герман видел город, а волчьим – Лес. Реальный мир вывернулся наизнанку, рождая понимание, что все, чем Герман раньше жил, во что верил, о чем печалился – все это оказалось фальшивым и ненужным, осыпалось с него шелухой, лоскутками тонкой человечьей кожи, осколками традиций и правил. Что значили они по сравнению с пробудившимися звериными инстинктами и голодом? Сравнится ли удовольствие от чтения любимой книги, от дружеского общения, от первого поцелуя с преследованием обезумевшей от страха добычи? Воспоминания о далеких временах, когда двуногие дрожали в плохо освещенных сырых пещерах, пока снаружи бродили жаждущие крови желтоглазые твари, всплывали со дна генетической памяти неотвратимо и явственно, будто и не было миллионов лет эволюции, будто стерлись временные границы. Пусть вместо пещер теперь – дома из кирпича и бетона, пусть вместо жалкого костерка – электричество, пусть Лес обернулся в бегство под натиском городов, жизнь осталась такой же – в ней были добыча и были хищники. В этом, понял Герман, и заключалась истинная суть бытия.
Он проснулся, как просыпаются с похмелья. Под боком вибрировал телефон, и Белому пришлось долго ловить его непослушными пальцами – мышцы одеревенели, от каждого движения ребра пронизывала боль.