– Да, его зовут Николай Иванович. Я больше ничего о нем не знаю, – честно признался я. Недоумевая, какое Моте до всего этого дело?

– Так вы узнайте, – он не попросил, он словно бы приказал мне. Словно бы имел на это непреложное и безусловное право.

– Почему я? – пришлось ответить донельзя снисходительно‑миролюбиво, и я отчетливо понял, что впервые обратился к Моте, как в действительности к умалишенному.

– Потому что я не могу, – был мне весь сказ.

Затем он повернулся и пошел. Дергаясь на ходу, как будто шарик перекатывался в мешковатой, фланелевой пижаме. Держал короткие ручки вытянутыми в стороны, точно он чурался сходящихся в длинной коридорной перспективе стен, могущих вдруг его придавить.

– Да постойте же, Мотя! – я сам не знал, зачем окликнул его. Ведь это был бред. Полный бред. О котором я завтра же собирался доложить с утра пораньше главному, пусть обратит внимание и, если надо, примет надлежащие меры. – Зачем узнавать? Вы не ответили мне?

Он обернулся, голос его, обычно напоминавший воробьиное чириканье, отразился эхом и оттого сделался потусторонним:

– Вы не спрашивали: зачем? Вы спросили: почему Я?

– Так, зачем? – я произнес это шепотом, духу не хватило иначе.

– Затем, что быть беде, – он сказал это так просто. А я припомнил тут же пророчество дяди Вали, в иных выражениях, но схожее по смыслу. – И Гения вашего приберите в укромное место. На него может быть охота.

– Что? Что?! Какая охота? В каком смысле, охота? – я зашлепал босыми подошвами по щербатому линолеуму, меня будто несло навстречу Моте, будто я был белый кролик, спешащий в пасть к удаву.

– Охота в переносном значении слова, – ответил недовольно Мотя, как если бы сетовал на мою тупость. – Когда одно человеческое существо пытается добыть другое, преследуя личную цель и не считаясь с личной целью того, кого оно добывает.

– Замысловато, – признался я, уже подобравшись к Моте вплотную. И зашептал, не ради конспирации, кому было нас слушать? Но скорее от накатившей жути. – Подумайте сами, Мотя, для чего мертвому Николаю Ивановичу добывать Феномена, то бишь, тяжело больного пациента Гения Власьевича Лаврищева? На кой он ему сдался? Для опытов, что ли?

– Я не знаю, – сказал Мотя, и сказал честно, я почувствовал это. Общепринятые понятия «правда» и «ложь» были свойственны ему, как сороке понятие о собственности, и лежали где‑то вне его сознательной сферы. – Чтобы узнать, надо выяснить, кто такой сам мертвый человек. Я объяснял вам. Иначе никак. Иначе быть беде.

Он повторил настойчиво и с нажимом именно на последнем слове. Как если Мотя хотел подчеркнуть – быть непременно беде и ничему иному, и чтобы я ни в коем случае не обольщался.

– Почему вы обратились ко мне? Почему не к доктору Олсуфьеву? – я спрашивал не для порядка. Придется сознаться и мне, как на духу. Я вдруг испугался. Вдруг поверил Моте и так же вдруг не пожелал иметь с происходящим никакой связи. Пусть мухи и варенье будут далеки друг от друга. Под вареньем я разумел себя.

– Потому что вы из понимающих целое, – это Мотя произнес с куда большим энтузиазмом. Мне показалось, ему приятно было говорить на подобную тему, хотя он явно не собирался договаривать до конца.

– Из понимающих целое, – отозвался я отголоском. А что еще тут было сказать?

– Да. Так. Вы углублялись в то, что здесь называют философической наукой, – подтвердил Мотя.

А мне в тот момент помстилось, что я разговариваю то ли с инопланетянином, то ли с пришельцем из чужого мира. Но было кое‑что еще. Определенно, на время нашего разговора Мотя впервые отбросил свою привычную манеру «вундеркинда‑недоумка» – я понял внезапно, что давалось ему это прежде с трудом, что приходилось притворяться и не позволять себе свободы, отказывать своему естеству в проявлении. И Мотя больше этого делать не захотел. По крайней мере, со мной. Странно все стало, и чем дальше, тем больше мне делалось не по себе.