Но она поняла. И в начале ее смены отца не стало.

Ты же хотел в небо, папа?

Когда пятнадцать лет спустя психотерапевт спросил у меня: «Вы сепарировались от родителей?» – я ответила: «Я их отключила».

«Отключили от эмоций?» – не понял он.

«От всего отключила».

«Это плохо», – сказал он.

«А я думаю, что хорошо!» – ответила я.

Мне и тогда, и сейчас кажется, что хорошо. Страшный сон закончился – началась новая жизнь.

«Страшный сон» – так я назвала бы то, что Алеша Пешков назвал «Детство».

***

После «отключения» отца я на какое-то время занорилась. Не выходила из квартиры несколько недель. Не просто осталась одна – впервые в жизни у меня появилось свое место, где некого бояться и никому не нужно понравиться.

Не знаю, что было приятнее: ощущение, что больше никто не вломится в комнату, не заорет страшным голосом: «В кого уродились?», или то, что больше не для кого стараться в неисполненном желании обрести идеального папу, получая в ответ вариации на тему «Ты не нужна».

Первую неделю я лежала в гостиной на чехословацком диване – на зеленом плюше, еще хранившем звуки и запахи. В начале каждого застолья мать, сняв злобу похмелья, играла в «ванек-встанек»: рассказывала гостям о том, какие мы «этакие». Если никого из детей не было рядом, шла в комнату, выводила. Чаще всего меня: смотрите, вон-на какая! Дальше следовал список достижений: на пианино играет, рисунки рисует, книжки читает.

За столом кивали, отворачивались, закуривали, шептали: «А Рая-то опять напилась». Это я сейчас понимаю, нахожу слова, а тогда чувствовала страх и стыд.

Отвечая на вопрос Достоевского, стоит ли благополучие всего мира одной слезы ребенка, отвечу: НЕТ!

Благополучие всего мира не стоит даже секунды страха и стыда ребенка.

***

Первым я уничтожила этот диван… Изогнутые лакированные ручки и вязкий плюш. Взяла топор, который отец хранил за кухонной плитой – мать еще шутила: «Ишь, деревня! Топор за печку поставил» – и рубила-рубила… Острие застревало в подушках, соскакивало с лакированного дерева.

Изрубив диван, пошла в спальню, вытащила ящики, вывалила на пол отцовские ордена и летные книжки, до сих пор пахнущие дерматиновыми обложками. Несколько разорвала, представляя, как отец заходит в здание аэропорта, показывает улыбчивой суке за стойкой.

– Клац-клац, – стучит «корочка».

– Вам в небо, подальше от жены и детей? Как же, понимаю! Пожалуйста, проходите…

Медали вытащила из коробок, чтобы смешались с битым стеклом и помойной грязью мусоропровода. Хочешь в небо, папа? А как насчет этой черной пропасти, а?!

Поняла, что такое удачное начало стоит отметить – решила устроить фейерверк. Взяла две коробки, побросала туда бокалы-елочки, маленькие рюмочки из затемненного стекла, «розетки» с орнаментами. Сверху придавила двумя тяжелыми салатницами из прессованного хрусталя, посыпала идиотскими рюмками-сапогами, которые Гусь-Хрустальный штамповал по миллиону в год.

Хотела бросить коробки в окно, представляя «брызги» стекла, но потом испугалась, что тяжелые салатницы могут кого-то убить, поэтому спустила к помойке коробку за коробкой, поставила.

Был один из тех дней в мае, когда весь город будто стал одним большим туалетом, в котором сильно набрызгали освежителем воздуха «Сирень».

Нашла в кустах палку. Почувствовала, как пальцы удлиняются, плечи разворачиваются, и стала бить-бить-бить по коробкам.

***

Через месяц вышла из «норы». К тому моменту меня отлучили от «настенного творчества» – расписывания кабаков-клубов – за прогулы. Я не переживала и устроилась на самый быстро растущий рынок середины двухтысячных – в рекламу.