В складках шеи, сливовой от застоявшейся крови, что-то железно блеснуло. Двузубая вилочка на ремне. Южаков оберег.

Я тряхнул рогатиной, присвистнул, вынуждая тухляка пойти ко мне. Он послушно заковылял… И вновь замер – теперь в двух копьях.

– Дош-ш-ш-кх!

Утробный звук, от которого немели пальцы, прошел через его брюхо и с гноем вытек из пасти. Тухляк переступил с ноги на ногу, почесался опять.

– Дош-шка!

Широко расставив руки, как для объятия, заложный подался вперед. Меня замутило.

– Пхапа до-о-ома…

Тухляк припустил ко мне, но мертвые руки захлопнулись, так и не найдя добычи – я вовремя отпрыгнул вправо. Я быстро, коротко ткнул рогатиной, целясь ему под лопатку. Ладони ощутили, как наконечник чиркнул по кости, мягко вошел в плоть до самого рожна. Потянул на себя – и сталь вновь обнажилась, липкая от порченой крови.

Тухляк обернулся, непонимающе сунул пальцы под мышку. Оттуда сгустками валила гниль. Я опять встал в позу. С опущенного острия капало.

– Ну! – не выдержал я. – Давай, пса крев!

А он припал на четвереньки и завыл – как тогда у берега Закланки, тоскливо и безнадежно. Гной, сочившийся из глазниц, напомнил слезы, хотя я точно знал: заложные не плачут. Мне всё же стало жаль тухляка: появилось чувство, что убивать его не за что… Он был обманут бесом, он страдал, он не хотел драки. За что его разлучать?

– До-о-о-о-ощка…

Бедная тварь, перестань же выть. Рычи как гузнарь! Смейся как грыжич!

Только не вой ты. Не так по-человечески.

Тухляк гнил заживо, давился собственным гнильем, когда выл, и гнильём же разило из его пасти. От вони у меня заслезились глаза, и я сменил хват, чтоб утереть веки.

И тухляк увидел это. Рванул на меня в упор – прытко как дикая свинья, норовя протаранить склизким рылом. Хватился я скоро, но недостаточно. От удара было не уйти – хватит времени лишь вскинуть оружие, упереться пяткой в поваленный ствол…

Раздутой грудью тухляк налетел на рогатину, и что-то хрустнуло у него внутри, надломилось на самом острие. Он заметался, но не повис на рожне, как повис бы волк или рысь, а стал теснить назад.

Почва поползла подо мной, предательски слетела кора, и ноги потеряли опору. Я рухнул в самую гущу бурелома, колючего от сучьев. Обрубки веток полоснули одежду, воткнулись в кожу и где-то вошли еще глубже. От боли в глазах стало по-настоящему мокро, и я только и мог, что из последних сил сжимать рогатину.

Черная кровь текла по древку, смазкой пачкала руки так, что натертое дерево скользило меж пальцев, выкручиваясь угрём. Повезло, что древко застряло намертво – между стволов где-то подо мной. Но тухляк не унимался: слепо молотил лапами по сторонам, с треском сминал ветки там, где могла бы быть моя голова. Темные человеческие зубы клацали наверху, будто уже нашли мягкие хрящики моего лица. Заложный напирал, нанизанный на рогатину, и бурелом скрипел под нашим весом.

– Пхапа пишов, – булькнул тухляк и надавил сильнее.

Рогатина застонала, рискуя сломаться пополам. Я испугался. Так испугался, что оцепенел, не в силах предпринять хоть малость. Вдруг грудина твари хрустнула, ребра разошлись на месте раны, и рожон исчез в ее внутренностях. Рогатина прошла насквозь.

Дутая туша придавила меня, впечатала в дерево, обняв холодным мясным мешком. Она упала сверху. Мертвая. Теперь-то мертвая окончательно. Из хребта чудища торчал конец рогатины – с вонючим, больше кочана сердцем, оставшимся на рожне. Оно отстучало еще дважды, тюк-тюк, пока не остановилось совсем… И последним, что я увидел, была печальная харя тухляка.

Я с трудом повернул к ней лицо. Не знаю зачем – лицо повернулось само, будто так положено. Поймал на себе взгляд белесых зрачков, покрытых чем-то вроде молочной пенки. И к ужасу своему понял, что лицо мне знакомо.