– Я ведь вовсе не ожидал найти тебя там, – наконец сказал я. – Помню, глядел, глядел и все никак глазам не мог поверить, хотя искал именно тебя.

– Меня тошнило, Севериан. Я ведь об этом уже рассказывала, верно?

– Верно, рассказывала.

– А знаешь чем?

Говоря, она не сводила взгляда с низкого потолка, отчего у меня возникло стойкое ощущение, будто там, наверху, – еще один, другой Севериан, добрый сердцем и, может, даже благородный, существующий только в воображении Доркас. Конечно, каждый из нас в минуты самых интимных откровений на самом деле обращается не столько к собеседнику, сколько к некоему его образу, нами же самими и созданному, однако сейчас дела обстояли куда серьезнее: казалось, Доркас продолжит говорить, даже если я выйду за дверь.

– Нет, – отвечал я. – Наверное, водой?

– Пулями от пращи.

– Неприятное, должно быть, ощущение, – отважился заметить я, решив, что слова ее следует понимать в переносном смысле.

Доркас, не поднимая головы с подушки, вновь повернулась ко мне, и я смог разглядеть огромные зрачки ее синих глаз. Исполненные пустоты, они казались парой крохотных призраков.

– Пулями от пращи, Севериан, милый мой. Увесистыми, свинцовыми, в поперечнике примерно с орех, а в длину чуть короче большого пальца, и на каждой отчеканено: «Рази без промаха». С грохотом вывалились они изо рта в ведро, и я, запустив руку в выблеванную вместе с ними мерзкую жижу, вынула их – поглядеть. Женщина, что владеет трактиром, пришла и унесла ведро, но пули я вытерла и сберегла. Их две, и сейчас они в ящике вот этого стола. Хозяйка трактира принесла его, чтоб было куда поставить ужин. Хочешь взглянуть? Выдвини ящик.

Не в силах представить себе, о чем речь, я спросил, не думает ли она, будто кто-то пытался ее отравить.

– Нет, вовсе нет. Выдвини ящик, взгляни. Ты ведь так храбр. Разве не хочешь сам посмотреть?

– Я тебе и без того верю. Если ты говоришь, что в ящике пули, значит, там, несомненно, пули.

– Но ты не веришь, что меня ими стошнило. Ну что ж, тут тебя трудно в чем-либо упрекнуть. Помнишь историю о дочери охотника, благословленной пардалеем так, что, стоило ей сказать слово, с губ ее сыпались бусины гагата? А после ее невестка, жена брата, обманом забрала благословение себе, однако, стоило ей заговорить, с ее губ прыгали жабы? Я ее, помнится, слышала, но всегда думала, что это сказка.

– Как человека может тошнить свинцовыми пулями?

Доркас залилась смехом, однако в смехе том не было ни грана веселья.

– Все очень просто. Проще, пожалуй, некуда. Знаешь, что я сегодня видела? Знаешь, отчего не могла говорить с тобой, когда ты меня отыскал? Я ведь вправду говорить не могла, Севериан, клянусь чем угодно. Знаю, ты думал, будто я просто сердита и потому упрямлюсь, но дело вовсе не в том. Я… я словно бы превратилась в бессловесный камень. Все на свете казалось – да и сейчас, наверное, кажется – сущим пустяком. Хотя в трусости я тебя упрекнула напрасно. Не думай, я в твоей храбрости вовсе не сомневаюсь. Вот только в том, что ты делаешь с несчастными заключенными, по-моему, храбрости нет никакой. А ведь ты так отважно сражался с Агилом и после готов был сразиться с Бальдандерсом, потому что мы думали, будто он собирается убить Иоленту…

Вновь помолчав, Доркас шумно вздохнула:

– Ох, Севериан, как же я устала…

– Об этом – насчет заключенных – я и хотел с тобой поговорить, – сказал я. – Хочу, чтобы ты кое-что понимала, даже если не сможешь простить меня. Все это – мое ремесло. Меня учили ему с раннего детства.

Склонившись к Доркас, я взял ее за руку. Ладонь ее казалась хрупкой, словно крылышко канарейки.