Гувернантка смотрела на Майю в недоумении и ужасе.
– Вы бредите! Или сочиняете сказки? – бормотала она.
– Не брежу и не сочиняю, – спокойно возразила девочка. – Я вам скажу, что такое эти гады и смешные уродцы, которые толпятся между людьми: это наши пороки, наши дурные чувства и желания! Ничто не проходит бесследно в природе: все наши мысли летают вокруг нас, но не каждый видит их, как вижу я, – я знаю!.. Прежде мне казалось, что другие нарочно скрывают это…
– Несчастная девочка! – испуганно прервала ее гувернантка. – Лучше бы вы скрывали свои галлюцинации. Вы больны, вам надо лечиться!
– Нет, я здорова, но все остальные люди ненормальны. Они не сохранили духовного зрения, которое прежде было у всех, а теперь редко кому достается… Я с ним родилась! – вздохнула Майя.
– Боже милостивый! Да откуда вы все это берете? Эти фантазии, эти слова… Кто научил вас всему этому?
– Кассиний! – просто отвечала девочка.
– Кассиний?.. Кто такой Кассиний? – изумилась наставница. – Я не знаю его. Кто он? Учитель?
– Учитель! Великий учитель – не такой, как другие. Но и его никто не увидит, кроме меня, пока он сам того не захочет. Вот он, возле меня… Что? – Майя вдруг подняла голову, будто вслушиваясь, и рассмеялась.
Гувернантка отступила в страхе.
– Да не бойтесь же!.. – вскричала Майя. – Я смеюсь от того, что он сказал мне сейчас… Он увидал, что вы о нем подумали: «Надо его удалить! Сказать отцу ее, чтоб тот его прогнал!» А его нельзя прогнать. Скорее все меня оставят, все уйдут, но не он!
«Да, уж я-то непременно уйду!» – подумала гувернантка и в ту же секунду еще решительнее утвердилась в этом намерении, потому что Майя, не отрываясь от рисования, за которое вновь принялась, опять рассмеялась и сказала:
– Ну и бог с вами! Я знаю, что долго жить возле меня обычные учителя и гувернантки не могут. Кассиний говорит, что они мне и не нужны, что сам он всему меня научит.
И точно, не с руки было наставникам учить такую девочку. Отец ее наконец сам убедился в том и предоставил Майе полную свободу. Вскоре он даже уверился, что не ее надо учить, а у нее учиться многому: необычайные духовные силы и дарования дочери часто указывали Ринарди пути и средства, когда собственных знаний ему недоставало. Если он начинал сбиваться в понимании на том скользком рубеже, где кончается область положительных наук и ученый волей-неволей должен переступить грань, отделяющую мир материальный от тех духовных, высших сфер, где созревают мировые законы природы, – пересечь ее или малодушно отступить и отказаться от предприятия, – тогда Ринарди прибегал к помощи дочери. Ясновидящая или сама определяла ему суть вещей, причем определяла пассивно, с помощью описаний картин, которые «видела», чертежей, значения которых сама не понимала, вычислений, которые опять-таки «списывала», видя их перед собою, а сама иногда и прочесть не умела. Или же просила времени для ответа и приносила его от лица своего «Белого брата», учителя Кассиния, – устно или письменно, смотря по сложности вопроса.
Кто же был этот таинственный учитель?
Ни профессор, ни даже сама Майя того не знали. Но все в доме давно привыкли к его имени, к его влиянию.
Майе было семь лет, когда она тяжело заболела. Болезнь, по определению выписанных из столицы лучших врачей, была смертельна; о выздоровлении не могло быть и помысла: гибель ребенка была лишь вопросом времени…
Когда прозвучал страшный приговор, Ринарди почувствовал, что почва вырвана из-под ног его, что он падает, летит в какую-то бездонную, беспросветную бездну… Последней сознательной мыслью его было: «Только бы не сумасшествие! О, если б умереть!» Затем он ничего ясно не помнил: что делал, где был несколько времени. Часы прошли или минуты, профессор не знал. Он очнулся среди глубокой ночи, в своем кресле у письменного стола. Часы, стучавшие перед ним в ярком свете лампы, прикрытой темным абажуром, показывали час. Сам ли Ринарди, другой ли зажег лампу и перед ним поставил, он тоже не знал. Очнувшись, профессор бесцельно смотрел перед собою на знакомые предметы, на стол, на свои бумаги, на светлый круг, отбрасываемый лампой, ничего еще определенного не сознавая, кроме тупой боли, сжимавшей сердце его, как в тисках.