– Быть красивой – это помеха?

– Я никогда не считала красоту своей профессией, в отличие от многих других актрис. Требовалось быть красивой для роли – и я была красивой. Однако уродливые актрисы тоже делают карьеру. Красота идет изнутри. Если ничто не может заставить ваши глаза засиять, то никакая камера не поможет. Настоящая красота внутри. В противном случае это называется смазливостью, сексапильностью – но только не красотой. А вот быть знаменитой – это настоящая помеха.

– Быть знаменитой? Тогда почему вы избрали карьеру, главная цель которой как раз стать знаменитой?

– Потому что, когда ты студентка театральной школы, ты еще не знаешь, что тебя ждет. Зубришь текст, вот и все. И впадаешь в немой восторг при виде звезд. Впрочем, я редко узнавала тех женщин, о которых писала пресса. И потом, актеры часто бывают совершенно безнадежны как художники. За редкими исключениями их следует избегать.

– Почему?

– Не заставляй меня говорить о Голливуде! Я вижу, как ты старательно подводишь к этому. Голливуд – это мир, в котором трудно сохранить достоинство. У меня были немецкие корни и воспитание, и это придавало мне силы. Поэтому я и выжила. Для меня было важно только одно – работа. Вышло плохо, начинай сначала! Но чем больше стремишься к идеалу, чем более ты требователен, тем чаще тебя считают жуткой занудой. Это очевидно.

– Вы очень требовательны, согласен, но никак не зануда.

– Это потому, что ты сам жуткий зануда! Во мне есть и положительное, и отрицательное. Я показываю тебе только положительные свои стороны. Это называется хорошими манерами.

В наших беседах мы почти не затрагивали ее голливудский период. Таков был негласный, но твердый уговор. В то время я лишь смутно догадывался о причинах такого табу. Я объяснял это скрытой ностальгией по эпохе роскошных манто, лимузинов и любовников во фраках – эпохе, которая никогда не вернется. Несомненно, истинные причины были гораздо сложнее, как это часто бывает с тем, что кажется очевидным. Дитрих хватило сил остаться собой, несмотря на диктат студий, но она испытывала отвращение к воспоминаниям о голливудских годах – как жертва насилия, которая с отвращением сохраняет спокойствие, давая показания в полицейском участке.

Я начал понимать, что Голливуд для нее символизировал не только ностальгию по ушедшей молодости, но также насилие и унижение. Иногда мне попадались фотографии, сделанные на премьерах и торжественных приемах, – Марлен в шелках. Она заявляла, что Голливуд для нее был всего лишь кинофабрикой – подъем в четыре утра, сон не позднее девяти. Не оставалось времени даже помечтать.

За годы мне удалось собрать обрывки голливудских сплетен так, что она не догадывалась об этом. Понимала ли она, как далеки те события, что продолжали ее волновать? Возможно, понимала. Но всегда говорила о мире кино с большой неприязнью.

Иногда я поражался глубине ее презрения. И получал в ответ: “Почему это тебя удивляет? Голливуд есть Голливуд. Вульгарность словно нарочно была выдумана для этих людей!”

Правда, она делала несколько исключений. Например, Гарбо не была вульгарной – слишком велик масштаб личности. Кэтрин Хепберн царила в ее пантеоне: “Она была слишком хороша для Голливуда”. И все же для Марлен было жизненно важно в меру сил очернять Голливуд.

– Была такая штучка, – сказала она однажды, – которая наградила дурной болезнью каждого второго в Беверли-Хиллз. Если я назову тебе ее имя, ты будешь шокирован.

Она назвала мне это имя, и я был шокирован.

Еще об одном актере, символе мужественности на экране, который был полный ноль в постели, она отозвалась так: