Потом усталые глаза его, не в состоянии уже выносить яркого блеска, снова обратились на землю, и он увидел подле себя, под окном, две или три объеденные корки дыни; с жадностью схватил он их и поднес ко рту. В эту минуту к нему подошел другой мальчик, таких же лет, похожий на цыганенка, тоже оборванный, он пел громко какую-то песню.
– Ах ты, наверно, счастлив, раз так весел! Можешь петь, – сказал нищий.
– Я пою, потому что голоден, – отвечал цыганенок.
Нищий, не говоря ни слова, в порыве великодушия, подал новому своему товарищу дынные корки, которые только что поднял.
Цыганенок посмотрел на него с удивлением и признательностью.
– Неужели это весь твой обед?
– И то, брат, счастье, что нашел! Хочешь, поделимся.
Они уселись на мостовой и принялись за обед.
Их столовая оказалась очень просторна. Улица была совершенно безлюдная, не так, как другие в Пампелуне: она была чиста благодаря фонтану, от которого протекал прозрачный ручей в двух шагах от них и представлял нашим пирующим прекрасный, живительный напиток. У них, как видите, недостатка не было ни в чем. Напротив них стоял красивый дом с вывеской «Трухильо, портной», а над головами находились окна гостиницы «Золотое Солнце».
Как известно, за столом люди скоро знакомятся. Цыганёнок тотчас же обратился с вопросом к своему гостеприимному товарищу.
– Как тебя зовут?
– Пикильо. Так называли меня монахи, у которых я жил. А тебя?
– Педральви. Кто твои родители?
– У меня их нет.
– И у меня тоже. Знал ты своего отца?
– Нет.
– И я также. А мать?
– Мать? – отвечал Пикильо, как бы стараясь собрать свои воспоминания. – Она, должно быть, была знатная дама. Я помню, к ней приезжали сеньоры в блестящих платьях и с перьями на шляпах… У нее были великолепные комнаты, богато меблированные. Мне вот и теперь представляется тот стол с зеркалом, с которым я играл. Стол был золоченый; в ящике я всегда находил много конфет… Вот все, что помню о своей матери… Однажды утром я проснулся на пороге какого-то монастыря, меня взяли туда и держали, не помню, сколько времени, потом выгнали со словами: «Ступай, лентяй, и ищи себе сам пропитание!» Я был голоден и поневоле стал просить милостыню… После захворал, все начали гнать от себя и кричали на меня: «Пошел прочь! У тебя лихорадка, еще, пожалуй, пристанет!» Все от меня убегали…
При этих словах Педральви протянул руку своему товарищу, который пожал ее с особенной признательностью.
– Теперь, – продолжал мальчик, – я так же голоден… у меня ничего нет, не знаю, куда направиться… Вот вся моя история.
– А я так очень хорошо помню свою мать, – сказал Педральви. – Как теперь ее вижу. Она была высокого роста и носила меня всегда за плечами. Раз мы шли из Гранады, спустились с горы Альпухаррас, как вдруг, не знаю откуда, взялись люди в черных балахонах, схватили меня и, несмотря на мой крик и крик матери, начали обливать холодной водой, говоря при этом какие-то варварские слова, которых я вовсе не понимал. А мать все кричала им: «Мы не христиане и никогда ими не будем!», и она старалась стереть у меня со лба то, что называла позорным пятном. За это ее убили.
– Убили! – воскликнул Пикильо с ужасом.
– Да убили, называя проклятой еретичкой.
– Еретичкой? Что это значит?
– Не знаю… Кровь ее, помню, текла ручьями. «Педральви… – сказала она мне, – сын мой, помни это!» Потом вдруг побледнела и перестала говорить, руки ее оледенели. Что было после со мной, не помню… В каком-то лесу встретил я цыган, они взяли меня с собой; на них тоже один раз напали черные люди, которых называли альгвазилами. Каждая мать бежала от них, захватив свое дитя, у меня же не было матери… Меня оставили на большой дороге. С тех пор я и хожу, куда глаза глядят, пою и прошу милостыню…