Машина была до того велика, что некоторым удавалось отослать полноценный спектакль, и это нередко практиковали по особенным дням. Когда безразмерная почта въезжала во внутренний двор, именинник выбегал на весёлый сюрприз, и дети подпрыгивали от возбуждения (как): сейчас будут вафли и весело одетые люди!
Случались всевозможные фантазии и отступления, но чаще писали с использованием простого карандаша. О чём они писали себе? Зиматы не хотели ничего усложнять, и все эти высокие слова, все эти абстрактные фразы, которые проскакивали у них в головах, они не брали с собой в разговор, но сохраняли для писем, и там уже описывали эти суровые генетические сны, охоту на эхо и как бог укачивается в собственной тени. Писали про фермерские дожди, под которыми можно было гулять с распахнутым ртом, писали про личные накопления – там, где мудрость копили и полноту. Так они говорили: есть «человек», вот туда и клади, а если перекладывать себя по разным местам, это будет ходить потом и говорить: где же я, куда вы меня дели? Люди перекладывали свою жизнь на слова, и у них вырастал некий внутренний индивид, которого они уплотняли этими мыслями из письменных бесед, и если проступал сургуч, это было заметно, когда проступил сургуч (на деле, в поступках, в печати), но этого старались не допускать – чтобы сургуч проступил.
Почтовые ящики – это были такие отсеки, куда люди опускали своё прошлое, заменяя его настоящим. Когда письмо уходило, прошлое закреплялось, как бессменная истина, из которой можно было идти, а потом он приходил к себе навстречу из других всевозможных людей – казалось бы, случайные совпадения, но вдруг он встречал человека, которого точно уже знал, и можно было разглядывать себя одновременно из нескольких жизней.
Почта выступала как дополнение к религиозному бытию: место, куда ходили, чтобы услышать свои голоса, место, где испытывали благодать, – это почтовое отделение. Там, где можно было «держать» себя и угадывать план, и следить за его воплощением – через письма, посредством развития души. Лучшие фрагменты отдавали в музей, и эти музеи были по всему материку – там, где можно почитать старинные размышления и разгадать маршруты почтовых дорог, которые составляли зиматные почтальоны – работники миров и блуждающих сред.
Почтальоны считались одними из самых уважаемых жителей материка. Все они отчаянно любили ходить, все они ходили – иногда ходили по картам или ходили за примерами, но, бывало, они заходили довольно далеко, в несуществующие части материка, и этот навык был присущ любому почтальону как особенный дар – ходить по мифическим местам, умея не задеть невидимых существ, данных в огромном разнообразии.
Виргус не писал себе. Несколько раз он начинал что-то писать, но быстро прекращал, просто потому, что не мог вообразить человека, к которому он обращается. Это всё его слабость: даже слова проваливались обратно в немоту, и это странно, ведь когда-то он прочитывал огромные количества книг, но становилось всё тяжелей, и он не мог удержать множественность значений, всё, что он мог удержать, – это личное слово. Любовь к языку превратилась в обязательность дел.
То, что он продолжал писать, это карточки на людей, которые умудрились почить. Фотографии живых он забирал у родственников сам, а трупы снимала для него Фрея, реанимационная медсестра, и он никак не мог объяснить, зачем она приносит все эти печальные фотографии, ведь каждый хорин выдувался по прообразу жизни.
Она приходила по выходным, оставляла пакет, садилась в уголке или пекла какой-то пирог, стирала пыль, поливала цветок, оставалась на ночь, и всё это выглядело почти равноценным. Виргус не мог угадать, почему эта девушка ходит сюда: чтобы спать, чтобы печь, или для того, чтобы… Изредка он смотрел на неё в упор, и мелкие насекомые слов – это насекомые, что летали у неё изнутри, уходя за предел, уходя – и все эти полые таинственные пироги