Весь увал и все, что за ним, называлось непонятным для меня словом – материк. «Весь сохатый в материк ушел, – говорил отец, – там его теперь не возьмешь». Наша Алейка стояла на таком же увале, и весной, когда Четь заливала все луга и пойменные леса, подступала к самым огородам, дед Семен Тимофеевич почему-то уверенно говорил: ничего, пускай прет, все равно материк не затопит. Весной же к материку плыли зайцы и лоси, медведи и мыши, ехали на лодках со скарбом и коровами жители окрестных, затопляемых деревень…
Выходило, что материк – это место, которому не грозят потопы и где всегда можно спастись от всяких бед. И огромные сосны по его краю назывались кондачом – насквозь просмоленное дерево, которое не гниет в земле. «Клади, – говорили мужики, – нижний венец из кондача, и простоит изба тыщу лет».
Я уселся верхом на высокую кочку и совсем заскучал. Котелок с горстью смородины остался в кусте. Глядеть на материк было немного жутковато: на ближней сушине сидел ворон, такой же черный, как сук, и такой же неподвижный… Но за спиной пела мать, и ей подтягивала Алька. «Посею лебеду на берегу…» Я сидел и думал: хорошо, если бы отпустили меня на материк, из этого болота. По увалу наверняка есть барсучьи норы, и я бы заметил их, чтобы осенью с отцом поставить капканы. Отец бы тогда сказал – молодец, Серега! Охотником будешь!.. Так ведь же не отпустит мать. Скажет, ты в прошлом году за огородами блудил, а на материке и подавно заблудишься. Алька ухватится и начнет еще подшучивать, дескать, эх ты, охотник… Я в самом деле блуждал за огородом. Меня искали, кричали, но я не откликался и вышел сам.
Почему-то лес, что рос в глубине материка, назывался миндачом, и, когда говорили это слово, сразу было понятно, что миндач – плохое дерево. Но мне все равно хотелось туда, в глубь материка, я представлял, как иду по густому, высоченному бору, сам ростом с сосенку, и холодок стягивал кожу на голове. «Ты не заснул там, Серенька? – спросила мать. – Почему не поёшь?» – «Я смотрю», – сказал я. Мать снова запела. Однажды отец сказал, будто мать поет на ягоде, потому что трусит зверей. А когда поет – ей не страшно. Видно, поэтому отец отправил меня с бабами. Вот еще бы ружье оставил…
Я снова стал думать об охоте и так размечтался, что даже вздрогнул, когда услышал шорох у себя под ногами. Кто-то протискивался между кочек и пыхтел. Я раздвинул ногой осоку и обомлел: на земле сидел медвежонок, мокрый и чумазый. Первой мыслью было схватить палку и трахнуть его – добыча! Но медвежонок был такой маленький и жалкий, что я мгновенно решил поймать его живьем. Вот уж подивится отец!.. Я сдернул курточку и шлепнулся животом в грязь, накрыв медвежонка. Так мы ловили бабочек-капустниц на берегу. Зверенок трепыхнулся под руками и обиженно пискнул.
– Мать! – заорал я. – Медвежонка поймал!
От радости не хватило ни воздуха, ни голоса.
– Ох и вруша, – недоверчиво отозвалась Алька, но заспешила ко мне.
Звереныш брыкался и хрюкал под курткой, норовя выскочить.
– Мать! Поймал! – визжал я. – Идите сюда! Скорее!
Алька подбежала первая и выронила подойник с ягодой.
– Мамочки! – испуганно взвизгнула она и присела. – Он и правда кого-то поймал!
Мать выскочила из-за куста и, запнувшись о кочку, упала. Чуть неполное ведро брякнулось о землю, и ягода осыпала мои ноги. Эх, попробуй теперь собери ее из грязи! Столько трудов даром!.. Но мать почему-то не стала собирать ягоду, а на четвереньках подобралась ко мне и столкнула меня с медвежонка. Не успел я опомниться, как она выхватила мою добычу и крикнула:
– Сидите здесь!