Мне показалось, или я на самом деле так устал, что на лбу выступил пот? Или… Ответом послужили опять накатившие пустота и небытие.
… Опять свет. Тусклый, мерзкий, – но хоть не режет глаза. Охранника нет рядом, кажется. Спит?
– Сестра, мне больно!
– Потерпи, тебе до укола еще 6 часов.
– Сестра, но мне больно!
– Потерпи, посчитай про себя, – так и время быстрее пройдет, и боль станет меньше.
– А сколько время сейчас?
– Два часа ночи.
… Один, два, три, четыре… пятьдесят пять, пятьдесят шесть…
– Сестра, сколько время?
– Два часа ночи.
Наверно, что-то не так «срослось» в мозгах. Давай сначала: … Один, два, три, четыре… сто двадцать шесть, сто двадцать семь…
– Сестра, сколько время?
– Два часа ночи.
Блин! Опять! Какие-то глюки! Один, два, три, четыре… двести двадцать один, двести двадцать два…
– Сестра, да сколько время?
– Два часа ночи.
– Сестра, у Вас часы стоят!
– Нет, больной, это Вы постоянно непрерывно спрашиваете, сколько время.
– Сестра, где мои часы?
– На складе, наверно.
– А трусы?
– Там же, если не в прачечной.
– Зачем в прачечной?
– Так Вас всего в крови тогда, помню, доставили…
– Сестра, сколько время?
– Два часа ночи.
– Сестра, мне больно. Уколите мне хоть что-то…
– Ладно, морфий не дам, – рано, а анальгин с димедролом могу уколоть. Надо?
– Да хоть яду! Коли!
Утром же потребую, чтобы часы, трусы и очки мне принесли. А то ни лицо мента, ни облик сестры, ни потолок не могу разглядеть. Крайне неудобно, когда сестра раскрывает накрытую простынь для укола или обработки кожи, а ты без трусов: голый и привязанный. И не понятно, от чего тогда дрожь пробивает: от прохладного воздуха или от стеснения. А часы, чтобы не дергать сестер, не спрашивать время. Они у меня хорошие, механические, – «тикают» успокаивающе.
Опять проваливаюсь в темноту…
Белый снег облепил снаружи раму и подоконник. Покрытый городской пылью, он перестал быть бело-голубым, стал бело-серым… Или это эффект от подтаивания верхних и нижних слоев, в результате которого стал менее прозрачным и потерял «воздушность»? До весенней капели еще жить и жить, но на солнце, которое заглядывало в окно после обеда, снег оседал и оседал с каждым днем. Новый снег не выпадал, и было грустно, как если бы смотреть на человека на ускоренной кинопленке, который из года в год, старея, постепенно сморщивается, «высыхает», сгорбливается…
Следы птиц на снегу на подоконнике, оставленные их первыми после снегопада приземлениями, более не пополнялись. Да и куда теперь присядешь? – Поверхность снега стала коркой, скользкой и твердой. Да, если и сядешь сюда, то следов не остается. А окно всё равно не откроют, – они запечатаны до весны. Никто не насыплет крошек на подоконник, не выложит надкушенный кусок хлебной горбушки или обломки печений. Могут, конечно, попытаться подкормить зимующих пернатых через открытую пару раз в сутки для проветривания форточку, но крошки и кусочки всё равно не попадают на подоконник, – они улетают глубоко вниз, на заснеженную и не расчищенную дорожку вдоль дома. И проседают в мокрый снег, на который и приземлиться-то проблема… А ночью просто вмерзают и становятся вновь недосягаемыми.
Крошки хлеба и кусочки печений лучше искать со стороны дверей из сестринской или ординаторской, которые открываются во внутренний дворик больницы. Там могут вынести даже миску с кашей или вермишелью, – пока не набежали соседские коты, и не промерзло, можно вволю поклевать эти деликатесы. Не жалко даже, когда прилетает ворона и хватает крупные куски, – корма тогда много, всем хватит.
Вот коты, – гады, – съедают всё. Ничего не оставляют. Но птиц не ловят, – им тоже хватает корма от дежурной смены. Потому охотиться за верткими воробьями или серыми голубями им просто лень. Даже не дерутся между собой.