– Дима?

– Ну вот которого она бросила с Мариночкой годовалой, а сама ушла. Год Мариночке был. Дима, Дима. Он тогда Мариночку сдал в Дом ребенка. Я забирала-то, не помнишь. Али я не рассказывала?

– Что-то помню.

– Или не рассказывала… Много вас тут ходит. Живут, уезжают, ни письма, ни весточки. Умирала одна. Упала тут. Марина была в школе.

– Вот я приехала же!

– Дима меня хоронил, но просто сжег, а вазу эту еще оттуда не взял. Меня не похоронили. Я приехала сюда. Пока что я тут временно. Света совсем плохая, бомж, бомж. Она даже не соображает, что может жить тут, Дима ее пугнул из зала крематория, когда она начала свои ноги заново в газеты обертывать. В больницу в морг ко мне она как-то дорожку нашла. А из автобуса ступила, сукровица потекла, вид нехороший. Нашла газеты в урне. Света, я же знаю, надеялась, думала выпить на поминках. Дима ее как-то разыскал, но не знал, что она уже такая. Но я здесь недолго пробуду, до сорокового дня. Потом уже-то все, прощайте с Богом. Ну все, Юля, уходи.

– Бабаня! Это все у вас усталость. Вы отдохните! Ну хотите, я с вами поживу? Мариночку найду. Она когда пропала?

– Марина пропала? Нет, ты что. Когда я брякнулась, я сначала ничего не помнила, а потом уже, когда меня стали увозить, я видела только Диму. А где Марина была? И из морга он меня забирал.

– Дима, а как его фамилия?

– Мне неизвестно, – пробормотала себе под нос Бабаня. – Что ли Федосьев. Как у Мариночки фамилия. Она Федосьева. Дай Бог ему здоровья, батюшку привел на похороны. Никого больше не было, их двое, никому не сообщили, а кому сообщать, он не ведает. Свете сообщил и прогнал навеки. Вот все жду, она придет. Небось помирает.

– Мне не сообщили, – внезапно сказала Юля.

– А кто ты? Юля, ты дачница много времени назад. Ты уже сколь лет как пропала, пять лет.

Марине-то уже двенадцать! Только бы она не пришла, только бы не пришла!

Пять лет, вот это да! Уже Насте пятнадцать. Подросток. Уже пять лет они не снимают дачу! У той Настиной бабушки дом в городе Славянске на Кубани. Ледяная река. Девочка возвращается оттуда совершенно чужая, дикая, курящая. Уже очевидно женщина.

– Простите меня, Бабаня!

– Бог простит, он всех прощает. Иди отсюда, не задерживайся. И тряпье забирай. Сюда уже ходят нехорошие люди. Я всем открываю. Я уже никто.

– Это не тряпье, это хорошие вещи на ребенка. Шерстяные колготки, пальто, майки.

Юля говорила, убеждая Бабаню, что все нормально, что это просто каприз больной души, брошенной всеми души, как и в Юлином случае.

– Бабаня, а я-то к вам ехала как к последнему приюту на земле.

– Такого приюта на земле нету ни у кого. Каждый сам себе последний приют.

– Думала, что вы-то меня не погоните, примете. Думала переночевать у вас.

– Нельзя, ты что, Юля, я тебе говорю. Нельзя, меня нету.

– Еду привезла, поешьте.

– Потом съешь. Иди отсюда.

– Там холодно… Небо такое здесь, воздух… Бабаня! Я так к вам ехала!

Бабаня твердо ответила:

– Я беспокоюсь о Марине. Очень беспокоюсь, где она.

– Я поняла уже, поняла. Я разыщу ее.

– Света сюда идет, погибла, но еще жива. Если бы она умерла, то была бы здесь. Но я никого не хочу видеть, поняли? Оставьте меня в покое! Где Марина? Я не хочу ее видеть! Не желаю, ясно?

Бабаня явно заговаривалась. Хочу – не хочу. Стояла твердо, загораживая узким тельцем коридор.

Юля представила себе обратный путь с тяжелым рюкзаком, с этим хлебом, свертками, литром молока…

– Бабаня, можно я сяду у вас? Ноги болят. Что-то так ноги мои болят.

– Я еще раз говорю, иди с Богом! Уноси свои ноги покуда целы!

Юля пошла мимо нее как мимо пустого места в комнату и села на стул.