– Ишь! – сказал он. – Неплохо… Только… жирно пишешь!

– Что значит – жирно?

– Метафор много.

– Может быть! – согласился собеседник.

Гость снова оглядел стол. С непониманием или завистью. Стол был лыс, как череп. «Аккуратист!» – выругался про себя. Ничего, кроме рукописи и принесенной гостю бутылки с двумя стаканами. Да еще на самом углу – две книжки в стопку. Холиншед, конечно – куда денешься от Холиншеда? И кипа исписанных листков, скрепленных каким-то металлических зажимом. Марло взглянул: это был, конечно, Холл: книга про «союз благородных и величественных семейств – Ланкастеров и Йорков» (это тех, что развязали войну Алой и Белой розы). Хозяин сам переписывал, должно быть!

Марло покачал головой:

– Художники так не живут!.. Но у тебя что-то получается. Скажу Хенслоу, – почти без перехода: – Ты у меня украл несколько фраз. Но мне все равно. На театре все крадут…

– Я их просто помнил!

– И слава богу! Но мне все равно. Все крадут!


Никто не верил в затею Давенанта. Если по правде – он сам не верил. То и дело слышал вопросы: «А вы полагаете, кто-нибудь еще способен идти сегодня в театр?» (Подразумевалось: «после всего, что произошло?»)

Англия как бы начиналась с чистого листа. И это была уже не та Англия. По слухам даже сам молодой король жаловался, что вернулся в другую страну. И что, если б знал заранее, может, и не вернулся б. Страна была как после дубления кожи – другой цвет, другой материал, даже запах другой… Она вовсе изменилась лицом. Иная страна.

Трудное это дело – смена формации. А реставрация еще трудней. Все равно ничего нельзя вернуть в прежнем виде. Что-то сломалось. Люди стали какие-то сухие и вчуже друг другу. И чересчур практичные. Кроме того, они набрались страху. А страх – лекарство от иллюзий, и поэтических в том числе. Революция испортила Англию. Или перекрасила – в другой цвет.

Тем не менее городской совет Лондона дал разрешение на открытие театров. Но деньги?.. Давенант уже собрался для начала продать единственное свое наследство: долю в таверне «Корона» в Оксфорде. Он мог это позволить себе, ибо благодаря несчастью с ним был холост и одинок. Три другие доли принадлежали братьям и сестре – уже умершим, и за эти доли цеплялись их дети. Хотя он сам испытывал оторопь при мысли, что, если затея провалится, он останется без средств. Да и мучил стыд перед памятью родителей. Как-никак – торг семейным достоянием! Его стесняла память – особенно матери. Отца он просто жалел. С матерью было хуже…

Деньги явились, как всегда, неожиданно. Многим захотелось вдруг, чтоб затеи революции рухнули. Ишь! На театры посягнули! Когда-то Англия на всю Европу гремела театрами. Даже у французов такого не было. Уж на что петушиная нация! В общем… Потомки графа Пембрука вспомнили, как их отец относился к Шекспиру. И как помог Хемингсу и Конделу издать знаменитое Фолио 1623-го. (Через семь лет после смерти автора.) Кажется, их отцу – еще мальчику 16 лет – были посвящены первые сонеты Шекспира. А может, не ему, даже скорей – не ему! Неважно!

Но была еще главная трудность: актеры. После закрытия театров в 42–43-м году они расползлись по стране. При Кромвеле запреты соблюдались строго. Особенно после поражения монархии и казни короля Карла I. Актеры или поумирали, или обратились к другим ремеслам. Они больше не учили в труппах младших учеников, и им не платили родители за обучение мастерству своих чад. Театр в конце прошлого века и в начале нынешнего казался выигрышным делом. А теперь… Не было школы театра и, стало быть, самого театра, и создавать его было, в сущности, не из чего.