Жизнь текла мимо.

* * *

Этому я, кажется, тоже научился в Париже. Пока Синявский читал лекции в своей Сорбонне, я бродил по осенним улицам, пытаясь увидеть все и никуда не опоздать. Но ко всему опаздывал, ничего не увидел и, окончательно вымотавшись, присел на ступени какого-то собора. И тут произошло форменное чудо: Париж сам пошел мимо меня, и мне только оставалось вертеть головой, чтобы ничего не упустить. Так я сидел довольно долго, пока не подошли два клошара и не предложили скинуться на троих.

* * *

– Он просыпается с таким криком, как будто каждое утро его рождают заново! – услышал я над головой, но не пошевелился.

– А посмотри, какой он худой. Он такой худой, что даже если бы в магазин завезли одесскую колбасу, он смог бы ее есть только вдоль. Поперек не получится. Застрянет.

Пришлось опять открыть глаза. Надо мной стоял поэт Саша Алшутов – здоровенный, кудрявый, с выдающимися вперед огромными карими глазами. А за ним ютился Шурик, художник.

Алшутов, кстати, в шестидесятые годы был довольно известен. Его песню «Проходит кавалерия», которую вдохновенно исполнял знаменитый певец Владимир Трошин, многие помнят до сих пор. Сашка действительно любил лошадей и все мечтал, что заведет у себя в Максаковке какую-нибудь кобылку, чтобы по утрам ездить верхом на работу. «Зачем, не понимаю я, коня мы так обидели? Парады принимают – и то с автомобилей». Впрочем, в то утро, когда я проснулся на берегу, Алшутов еще был бездомным, потому что вместо того, чтобы купить дом, он за те же деньги купил катер. И летом кочевал из Сысолы в Вычегду вместе со своей женой Верой. А питались они мышами. Так, по крайней мере, утверждал Сашка. Дело в том, что с ними по рекам кочевал еще и огромный кот. И пока они ночевали где-нибудь на берегу, кот успевал поохотиться, и к утру у изголовья каждого из них, на песке, как на блюде, красовалась удавленная мышь. А может, Сашка и привирал.

Художник Шурик знаменитым еще никогда не был, но предпосылки к этому были. Он грозил вырасти в сумасшедшего художника. Вернее, так: он грозил вырасти в гениального художника. А сумасшедшим он был сам по себе. В тот период он как раз увлекся изготовлением масок. В том числе и посмертных. И на меня смотрел как-то странно. Словно размышлял, не пора ли и с меня маску лепить. А Алшутов отвернулся к реке, из-за которой все еще стреляли, и читал вполголоса:

Поредела в густом небе синь.
Пролетели гуськом лебеди.
Над утками серыми высоко́-высо́ко
Пролетели с севера, севера и востока.
Поводили в пути крыльями медленно, трудно.
Превратились в пунктир, крикнули медно, трубно.
След их снегом замело. Опустились низко.
Сшили небо с землей на живую нитку.

И так это было грустно, так обреченно все внутри зарифмовано, что на душе стало еще тревожней. Поэтому я не выдержал, разделся и нырнул в ледяную воду Сысолы.

* * *

Кстати, во двор дома под Парижем в первый раз я так и попал – водным путем. Нырнув в Сысолу, я почему-то вынырнул в маленьком круглом бассейне с фонтаном. Вокруг плавали красные рыбки с перочинными мордочками, и медленно колыхались со дна длинные водоросли, живо напоминавшие привидения. Подняв голову, я обнаружил, что надо мной склонился сгорбленный старик с длинной седой бородой и смотрящими в разные стороны глазами.

– Смотри, Марья, – сказал он, – кто к нам приплыл. Мы ждем, волнуемся, а он рыбу изображает. – И протянул ко мне длинный палец.

Я так испугался, что нырнул назад. И вынырнул опять в холодной Сысоле, где на берегу меня поджидали Сашка с Шуриком.

* * *

– Ну что ты творишь, Епим? – говорил Алшутов, искусно подражая северным народам, у которых буква «ф» была не в чести. – Еще вчера ты был похож на человека. У тебя был дом в виде квартиры. У тебя была жена в виде Гали. А теперь у тебя ни дома, ни жены.