– Мне неприятно здесь быть…

– Ну вот, начинается… – сказал он почти с раздражением. – Ну в чем дело? Куда ты?

Голос у него был прерывающийся, торопливый, и руки дрожали, когда он хотел удержать меня.

У меня тоже дрожали руки и билось до темноты в глазах сердце. Но было точно два каких-то враждебных настроения: одно выражалось в волнении и замирании сердца от сознания, что мы одни с ним в комнате и сюда никто не придет, другое – в сознании, что все не так: и его воровски поспешный шепот, и жадная торопливость, и потеря обычного вызывающего спокойствия и самообладания. Как будто он думал только об одном, чтобы успеть до прихода товарищей. А при малейшем упорстве с моей стороны у него мелькало нетерпеливое раздражение.

Мы, женщины, даже при наличности любви не можем относиться слишком прямолинейно к ф а к т у. Для нас факт всегда на последнем месте, а на первом – увлечение самим человеком, его умом, его талантом, его душой, его нежностью. Мы всегда хотим сначала слияния не физического порядка, а какого-то другого. Когда же этого нет и женщина все-таки уступает, подчинившись случайному угару голой чувственности, тогда вместо полноты и счастья чувствуется отвращение к себе. Точно ощущение какого-то падения и острая неприязнь к мужчине как нечуткому человеку, который заставил испытать неприятное, омерзительное ощущение чего-то нечистого, отчего он сам после этого становится противен, как участник в этом нечистом, как причина его.

Мне все уже мешало: и непокрытые постели, и яичная скорлупа на окнах, и грязь, и его изменившийся вид, и уже отчетливое сознание, что все это происходит не так, как следовало бы.

– Я не могу здесь оставаться!.. – сказала я почти со слезами.

– Что же тебе нужно? Хорошая обстановка? Поэзии не хватает? Так я не барон какой-нибудь… – ответил он уже с прорвавшейся досадой и раздражением.

Очевидно, мое лицо изменилось от этого его окрика, потому что он сейчас же торопливо, как бы стараясь сгладить впечатление, прибавил:

– Ну, будет тебе, что, правда… скоро могут прийти.

Нужно было решительно уйти. Но во мне, так же как и в нем, было то противное чувство голого желания от сознания того, что мы одни с ним в комнате. И я, обманывая себя, не уходила, точно я ждала, что что-то может перемениться…

– Постой, я тебе сейчас устрою поэзию, – сказал он и погасил лампу. От этого правда стало лучше, потому что не бросались в глаза постели, бутылки из-под постного масла и окурки на полу.

Я подошла к окну и с бьющимся сердцем и ничего не видящими глазами стала к нему спиной.

За моей спиной было молчание, как будто он не знал, что ему делать. Сердце у меня так билось, что отдавалось в ушах, и я с напряжением и волнением ждала чего-то.

Наконец он подошел ко мне, остановился сзади, обнял мою шею рукой и остановился, очевидно, глядя тоже в окно. Не оборачиваясь, я не могла видеть направление его взгляда. Я была благодарна ему за то, что он обнял меня. Мне хотелось долго, долго стоять так, чувствуя на своей шее его руку.

А он уже начинал выражать нетерпение.

– Ну что же, ты так и будешь стоять здесь? – говорил он, очевидно, думая о том, что скоро могут вернуться товарищи, а я без толку стою у окна.

И он потянул меня за руку по направлению к постели.

Но я испуганно отстранилась.

– Ну, будет, ну, пойдем сюда, сядем.

Я стояла по-прежнему спиной к нему и отрицательно трясла головой при его попытках отвести меня от окна.

Он отошел от меня. Несколько времени мы молчали. Я стояла не обертываясь и с замиранием сердца ждала, что он поцелует меня сзади в шею или в плечо. Но он не поцеловал, а, подойдя, еще настойчивее и нетерпеливее тянул меня от окна.