Несколько мемуаристов уже коснулись исторической ночи с 1-го на 2-е марта. Казалось, можно было положиться на текст Милюкова, так как первый том его «Истории», приближающейся к воспоминаниям, написан был в Киеве в 18-м году в период политического полубезделия автора. Память мемуариста не застлана была еще его позднейшей политической эволюцией, и, таким образом, ему нетрудно было по сравнительно свежим впечатлениям воспроизвести историю переговоров между членами Думы и советскими делегатами, в которых автор принимал самое непосредственное участие – тем более что в показаниях перед Чрезв. Сл. Комиссией (7 августа 17 г.) Милюков засвидетельствовал, что им были проредактированы и исправлены «неточности», имеющиеся в готовившейся Врем. Комитетом Г.Д. к изданию книге, где было дано «точное описание день за днем, как происходило». (Я никогда не видел этой книги и нигде не встречал ссылок на нее – надо думать, что она в действительности не была издана.) И тем не менее суммарное изложение Милюкова с большими фактическими ошибками не дает нужных ответов…

Имеются и воспоминания Керенского, но только во французском издании его «Революции 17 г.». Бывший мемуарист хочет быть очень точным. Им указываются даже часы ответственных решений в эти дни. Но это только внешняя точность, ибо даты безнадежно спутаны (выпустив книгу в 28 году, автор, следуя установившимся плохим традициям многих мемуаристов, не потрудился навести соответствующие справки и повествует исключительно по памяти). Память Керенского так же сумбурна, как сумбурны сами события, в которых ему пришлось играть активнейшую роль, когда он падал в обморок от напряжения и усталости и когда, по его собственным словам, он действовал как бы в тумане и руководствовался больше инстинктом, нежели разумом. При таких условиях не могла получиться фотография того, что было в 17 году (на это Керенский претендовал в своих парижских докладах). Нет ничего удивительного, что тогда у него не было ни времени, ни возможности вдумываться в происходившие события. В воспоминаниях он пытается объяснить свое равнодушие к программным вопросам тем, что никакие программы не могли изменить ход событий, что академические споры не представляли никакого интереса, и что в силу этого он не принимал в них участия… Поэтому все самое существенное прошло мимо сознания мемуариста, самоутешающегося тем, что события не могли идти другим путем, и даже издевающегося над несчастными смертными («Pauvres etres humains»), которые думают по-иному.

Еще меньше можно извлечь из воспоминаний Шульгина «Дни», которым повезло в литературе и на которые так часто ссылаются. Воспоминания Шульгина – «живая фотография тех бурных дней» (отзыв Тхоржевского) – надо отнести к числу полубеллетристических произведений, не могущих служить канвой для исторического повествования: вымысел от действительности не всегда у него можно отделить, к тому же такого вымысла, сознательного и бессознательного, слишком много – автор сам признается, что впечатления от пережитого смешались у него в какую-то «кошмарную кашу». Воспоминания Шульгина могли бы служить для характеристики психологических переживаний момента, если бы только на них не сказывалась так определенно дата – 1925 год. Тенденциозность автора просачивается через все поры5.

Более надежными являются «Записки о революции» Суханова, где наиболее подробно и в хронологической последовательности изложены перипетии, связанные с переговорами в ночь на 2-е марта. Большая точность изложения объясняется не только свойствами мемуариста, игравшего первенствующую роль со стороны Исп. Ком. в переговорах, но и тем, что еще 23 марта ему было поручено Исп. Ком. составить очерк переговоров. Суханов поручения не выполнил, но, очевидно, подобрал предварительно соответствующий материал: поэтому он так отчетливо запомнил «все» до пятого дня – это была «сплошная цепь воспоминаний, когда в голове запечатлевался чуть ли не каждый час незабвенных дней». И совершенно неизбежно в основу рассказа надо положить изложение Суханова, хотя и слишком очевидно, что иногда автор теоретические обоснования подводит post factum и себе приписывает более действенную, провидящую роль, нежели она была в действительности.