Свивались нити терзаний в клубок сомнений. Завились в цепи злые мучительные дни, приковали сердце слабое к страданиям невыносимым. Радость пропала. Исчезло счастье. Растаяло, как дым угарный. Безрассудная, порочная любовь во мне горела отравой, недугом неизлечимым. До донышка я выпила сей яд мучительный. Ворованное счастье – сладкая беда, невыносимые пытки стыда. Горе горькое, тоска вечная, тягостных сомнений муки нетерпимые. Остыло солнце в моей груди. Пламень сердца жадный, исступленный, отдала в пылу страсти неуемной весь до малейшей искорки. Бремени мучительного не вынесло сердечко. Как та свеча на огне открытом, не сгорела, но дотлела жизнь моя. Угасла медленно и невозвратно. Никто не смог помочь. И даже милый со своею колдовскою силой здесь был бессилен. Я родила вторую девочку и тихо отошла от суеты мирской. Но только тело, а душа в плену греха осталась.
Любовь греховная, рожденная в пылу желаний, сгубила душу. Присуждена я к вечной муке. Тенью неприкаянной, с головой склоненной, бреду дорогой неумолимой, исполняя волю строгую, чем дальше, ноша тяжелей и не видать конца и края дороге этой. И не могу спастись в забвении глубоком, мучительны и так сильны воспоминания. Крыльями скользя, напрасно о свод небесный бьется голубкой робкой моя душа. Ей не попасть на небеса. Утомленная любовью, истерзанная раскаянием, все мечется над бездною неискупленного греха.
Шатаюсь тенью мрачною по болотам, лесам, полям, людей пугая встречных и не найду пристанища ногам усталым.
Тяжелые слезы церковных свечей, тихий шелест молитвы моих девочек-сироток, может, помогли бы вечный покой обрести. Но где они? Увы! Я не могу их видеть. Покаяться хотела б перед ними. Может, простили бы они мать непутевую свою.
И замолчала, задумалась, утонула в своей печали безутешной. Хима и Елка переглянулись осторожно.
― Вот вам вся исповедь моя. Может, послужит для вас уроком, станет предостережением от поступка постыдного, от шага неверного. Совершать грехи просто и сладко, как тяжело потом их искупать. Я прошу, слова мои запомните.
Медленно поднялась, и ушла, горько согнувшись и не оглянувшись. Чем дальше отходила, тем больше становилась тенью мрачной, такою странною в этот погожий день. И вот уже исчезла вдали, будто и не было никого. Будто приснился дивный сон обеим сразу…
Надолго пауза затянулась. Изумленные девушки смотрели вслед растаявшему, что дым, призраку.
― А разве такое, может быть, – прошептала испуганно Хима, перекрестилась торопливо. – Получается, мы говорили с привидением. Прямо вот здесь, средь бела дня. Кто б мог подумать? Сказали бы – сроду не поверила.
― Бедная женщина, – Елка притронулась к тому месту, где только что сидела незнакомка, – смотри, даже трава не примята. Как хочется ей помочь! Вот, если бы можно было найти ее дочерей и рассказать им правду об их рождении. Как ты думаешь, могли бы они простить свою мать?
― Где их найти? Бабка не отсюда, это точно. Кажется, я знаю всех тутошних. Ничего похожего раньше не слыхала. Можно, конечно, расспросить старуху какую-нибудь об этой истории, но, увы, местные меня сторонятся, будто я особая какая-то.
― А что так? – Елка окинула пристальным взглядом девушку. – Признаюсь, успела заметить, какие странные у тебя отношения с подругами.
― У меня никогда их не было. Я удивляюсь, что батюшка разрешил мне в лес по грибы идти вчера. Обыкновенно дома, всегда одна. По хозяйству что делаю или вышиваю что, пряду. Вот и печь пироги научилась сама.
― Ты за околицу гулять не ходишь?
― Не, – мотнула грустно головой. – Когда еще маленькая была, краем уха слышала от соседей, что батюшка мой раньше жил в другом месте и вел крайне скудную жизнь, но однажды подался в город. Там ему дали-подали, что-то придумал и разбогател… неожиданно. Вернулся домой, сюда переехали. Стал таким прижимистым, мнительным, такой скверный характер сложился у него, что потихоньку все отказались с ним знаться. Сколько себя помню, он день-деньской, как за язык подвешенный, все зудит и зудит. Все ему неладно, да все нехорошо. Я уже свыклась.