Сын сделался юристом, стал чаще наезжать домой, присматриваться к имению, в один прекрасный день ощутил желание управлять им, отказавшись от юридической карьеры. Он признался в этом отцу. Майор сказал:
– Слишком поздно! Ты не будешь ни крестьянином, ни помещиком! Ты будешь дельным чиновником, и ничего больше.
Это было решенным делом. Сын сделался чиновником полицейского управления, окружным комиссаром в Силезии. Если имя Тротта исчезло из рекомендованных хрестоматий, то оно не исчезло из секретных документов высших полицейских учреждений, а пять тысяч гульденов, дарованных от щедрот императора, обеспечивали чиновнику Тротта постоянное благосклонное внимание в поощрение неизвестных ему высших инстанций. Он быстро продвигался по службе. За два года до его назначения окружным начальником скончался майор.
Старик оставил неожиданное завещание. Так как нет сомнения, писал он, что из его сына не получится хорошего сельского хозяина, и так как он надеется, что Тротта, благодарные императору за его неизменные милости, добьются чинов и положения на государственной службе и в жизни будут счастливее, чем он, составитель этого завещания, то и решает в память своего покойного отца, имение, много лет тому назад переведенное на его имя тестем, со всем движимым и недвижимым имуществом, передать в фонд военных инвалидов, наследникам же вменяется в обязанность только с наибольшей скромностью похоронить завещателя на том кладбище, где лежит его отец, и, если это не представит затруднений, вблизи от его могилы. Он, завещатель, просит отказаться от всякой помпы. Наличные деньги, пятнадцать тысяч флоринов с соответствующими процентами, находящиеся в банкирском доме Эфрусси в Вене, так же как и все прочие имеющиеся у него деньги, серебро, медь, равно как кольцо, часы и цепочка покойной матери, принадлежат единственному сыну завещателя, барону Францу фон Тротта и Сиполье.
Венский военный оркестр, рота пехотинцев, представитель кавалеров ордена Марии-Терезии, представитель южновенгерского полка, скромным героем которого был майор, еще способные маршировать инвалиды, два чиновника дворцовой и собственной его величества канцелярии, офицер военного министерства и один унтер-офицер, несший на увитой крепом подушке орден Марии-Терезии, составляли официальный похоронный кортеж. Франц-сын, тонкий, весь в черном, шел один. Оркестр играл тот же марш, что и на похоронах деда. Салюты, которыми на этот раз почтили покойника, были громче и дольше звучали в воздухе.
Сын не плакал. Никто не плакал о покойном. Все было сухо и торжественно. Никто не говорил речей на могиле. Неподалеку от жандармского вахмистра теперь лежал барон фон Тротта и Сиполье, рыцарь правды. На его могиле водрузили обыкновенный надгробный камень, на котором узкими черными буквами рядом с именем, чином и названием полка было выгравировано гордое обозначение: «Герой Сольферино».
Итак, от покойного осталось не намного больше, чем этот камень, отзвучавшая слава и портрет. Точно крестьянин весной прошел по пашне, а позднее, летом, след его шагов исчезает в изобилии пшеницы, которую он посеял. Королевско-имперский обер-комиссар Тротта фон Сиполье на той же неделе получил соболезнующее письмо от его величества, в котором дважды упоминались все еще незабвенные заслуги почившего.
Глава вторая
Во всей дивизии не было оркестра лучше, чем оркестр N-ского пехотного полка в маленьком районном городке Моравии. Его капельмейстер принадлежал еще к тем австрийским военным музыкантам, которые, благодаря удивительно точной памяти и всегдашней потребности в новых вариациях старых мелодий, в состоянии были каждый месяц сочинять новый марш. Все марши походили друг на дружку, как солдаты. Почти все они начинались с барабанной дроби, содержали в себе ускоренную, выдержанную в ритме марша вечернюю зорю, звучное веселье прелестных флейт и кончались громовым грохотанием литавров, этой веселой и скоропреходящей грозой военной музыки. Капельмейстера Нехваля от его коллег отличала не столько необыкновенная композиторская плодовитость, сколько энергичная и бодрая взыскательность, которую он вносил в занятия музыкой. Ленивую привычку других капельмейстеров – давать дирижировать первым маршем фельдфебелю музыкального взвода и только во втором номере программы браться за дирижерскую палочку, Нехваль почитал явным признаком начинающегося распада императорско-королевской монархии. Как только оркестр размещался на площади обычным полукругом и изящные ножки ветреных нотных пюпитров врезались в черную землю между булыжниками мостовой, капельмейстер уже стоял среди своих музыкантов, молча поднимая палочку из черного дерева с серебряным набалдашником. Все плац-концерты, неизменно разыгрывавшиеся под балконом господина окружного начальника, начинались с марша Радецкого. Хотя он и был так привычен оркестрантам, что они могли бы сыграть его среди ночи и во сне без дирижера, капельмейстер все же считал необходимым каждую ноту читать с листа. И каждое воскресенье, словно впервые репетируя марш Радецкого со своими музыкантами, он добросовестно поднимал голову, палочку и взор, устремляя то и другое и третье в сторону сегментов круга, всегда, казалось, нуждавшихся в его команде музыкантов, в центре которых он стоял. Суровые барабаны отбивали дробь, сладостные флейты свистели, заливались чудесные рожки. На лицах слушателей блуждала довольная мечтательная улыбка, в ногах быстро струилась кровь. Они стояли на месте, но думали, что уже маршируют. Девушки помоложе слушали затаив дыхание, с полураскрытым ртом. Мужчины постарше опускали головы и вспоминали о былых маневрах. Пожилые дамы сидели в соседнем парке и трясли маленькими седыми головами. И было лето.