<…>
Недоброжелательный исследователь может при желании найти материал для сатиры в том, что в молодости окружало Николая Васильевича: в кружке чайковцев, где ради борьбы с предрассудками ели собачье мясо; в американской коммуне, где «жили публично», питались «гигиеническими шишками Фрея», заставляли детей помножать двадцать пять биллионов на тысячу двести сорок три биллиона и в случае упрямства ученика выливали ему на голову ведро холодной воды. Едва ли нужно говорить, что для самого Николая Васильевича все это было совершенно не характерно.
В его собственных политических увлечениях были порою крайности, – их не надо понимать буквально. У многих выдающихся деятелей освободительного движения иногда проскальзывали мысли, перед осуществлением которых они, конечно, остановились бы в ужасе. Осуществили – другие. <…> Сам Н.В. Чайковский в результате жизненного опыта совершенно освободился от утопических или сверх-революционных мыслей. В своей короткой правительственной деятельности, еще позднее в эмиграции, он был разумным политиком в лучшем и благороднейшем смысле этого слова. В его работе и тогда могли быть ошибки, но за них несем ответственность мы все. Если Чайковский ошибался, то с ним (за редкими исключениями) ошибалась почти вся «государственно мыслящая» интеллигенция России.
Для профессионального политика он был слишком правдив. Николай Васильевич не мог лгать или хотя бы скрывать свои мысли, даже если б находил это нужным. С профессиональными политиками ему было нелегко иметь дело. В пору парижской конференции он вел переговоры с вершителями судеб мира. Если не ошибаюсь, президент Вильсон только его одного и слушал тогда из русских. Но его переговоры с Ллойд-Джорджем или с Клемансо, конечно, осложнялись полным отсутствием общего морального языка. <…> Он был порою слишком доверчив. Тем не менее, и как политик Чайковский был совершенно незаменим на всех постах, на которые в старости ставила его судьба. В этой работе последнего десятилетия его жизни мне приходилось беспрестанно видеть Николая Васильевича. В ней неизменно сказывались его высокие достоинства. Энергия Чайковского, его неутомимость, его способность к увлечению делом, граничили с чудесным. Вместе с ними он вносил в работу разум и опыт много видевшего человека, безупречное джентльменство, совершенно исключительное благородство тона. Последняя черта была особенно характерна для Чайковского, точно так же, как его постоянная внутренняя серьезность, неизменно высокий строй души и мыслей. Черты эти в нем чувствовались всеми и внушали уважение людям, весьма далеким от него в политическом отношении. Столь частое в политической борьбе подшучиванье над противником обычно само собой прекращалось в присутствии Николая Васильевича. Этому способствовала и самая его внешность, так шедшая к его духовному облику: «только поверхностные люди не судят о человеке по наружности123».
<…>
Очень трогателен образ этого человека, так твердо убежденного в том, что лишь ненормальные люди могут неверить в счастье. В этих верованиях он и умер. В его прощальном письме я читаю: «…Приходят последние минуты. Если Богу угодно, ухожу с легкой душой и благодарю за всё, что я пережил в этом мире. Он вечно движется вперед, все совершенствуясь и все больше и больше одухотворяясь, приближаясь, таким образом, к своему Творцу. В слиянии же с Ним цель всей мировой жизни, а в ней часть и нашей»…
Мне прежде казалось, что только в России могли являться люди, подобные Чайковскому. И в самом деле, для создания таких людей, как он, нужно было иметь внизу духоборов, наверху «аристократов, захотевших в сапожники». Но, может быть, здесь особенное значение имеют обстоятельства времени, а не места. Та эпоха, в которую получил воспитание Чайковский <конец 1860-х – 1870-е гг. –