Бабушка заплакала навзрыд, мы с мамой, на неё глядя, – тоже. С плачем вошли в большие полутёмные сени, а потом в дом. В избе было чисто, но совершенно пусто. Бабушка поставила самовар и продолжила рассказывать о своей жизни.
– И за чё меня Господь наказывает? И так сколько за жизнь-то всякого горя-несчастья пережить довелось, а уж с внуками – ну совсем невмоготу стало! Сереге вон скоро девятнадцать, а ничё ума нет! Вот Санутко, тот лучше всех был, правда, характерный… В прошлом годе в ремесленное училище поступил, в Екатеринбург, говорят, уехал. С тех пор – ни весточки, ни голосу… Поди, уж и живого-то нет… Всё сердце у меня выболело!
А эти дуроломы-то со мной остались. Работают через пень-колоду, каждого надо уговаривать да заставлять, а больше-то самой всё делать – и пахать, и сено ставить, и дрова рубить… Да уж какие там дрова – больше хлам из лесу на себе таскаю: дом большой, не натопишься.
Опять вот горе: зима идёт, а эти – всю, какая была, одёжу на себе проносили да порвали. Ни носков нет, ни варежек, ни пимов добрых. Ну как так жить?!
Всего хозяйства осталось – лошадёнка да коровёнка. Последнюю овчишку – и ту потеряли, вернее сказать, профукали… Соседи смеются: сами же горе-хозяева её закололи да в городе продали, а деньги пропили. Потом пьяные-то в участок попали…
И правда, их чё-то долго тогда из города домой не было. Пегуху чуть голодом не уморили, едва жива была: одр[57] и одр, сколько я её ни подкармливала. А ведь какой год-то нонче был! Добрые люди вон сколь с полей собрали, а у лентяков этих до нового урожая своего хлеба не хватит… Вот как живём!
А вить мне уж восьмой десяток. Послал бы господь смерть по мою душу – нажилась я на свете досыта…
Закипел самовар, сели пить чай.
«Вон – легки на помине – домой припожаловали», – махнула рукой в сторону окна бабушка.
В ограду зашли три здоровенных парня. Один с чёрными усиками, совсем на взрослого мужика похожий, и двое помоложе. Вошли в избу, поздоровались и сели на лавку.
Я уже напилась чаю и только собралась встать из-за стола, как мама меня поторопила: «Иди-ка, Маньша, в ограду, поиграй там. Только смотри – к колодцу не подходи», – и выпроводила меня.
Я вышла во двор, потом за ограду – вдали виднелась серебристая змейка реки, окаймлённая сочной зеленью, которая сливалась с синевой соснового леса.
Поодаль от бабушкиного стоял другой дом, тоже большой, с тесовой крышей и высоким заплотом. У завалинки резвились ребята – моего возраста и постарше. Увидев меня, бросили играть и заинтересованно стали рассматривать. Сопливый толстый парнишка в холщовых штанишках на одной лямке-помочи через плечо спросил:
– Ты кто? Чья?
– К бабушке Сусанне приехала, – ответила я и показала пальцем на бабушкин дом.
– А ты – попадья, чё ли? – вдруг выпалил парнишка.
– Почему попадья? – удивилась я.
– А пошто лопатина[58] така долга? – сказал он, указывая на мою одёжку.
– Попадья! Попадья! – со смехом задразнилась ребячья ватага.
В меня полетели щепки и комки сухой грязи. Я заревела, побежала к бабушкиному дому, но запуталась в длинных полах и упала. Хорошо, что ребята и не думали за мной гнаться!
В прихожей я вытерла рукавом слёзы. Когда в детстве меня кто-либо обижал, я не имела привычки жаловаться маме или отцу (часто сама и оказывалась виноватой) и заступников не искала. Лучше уж стерпеть и помалкивать про свои обиды и огорчения…
Из прихожей доносился громкий, срывающийся на крик голос матери. Ох как она чихвостила своих племянников! Дома она ни разу никого так не разносила… Да и не нужно было: Люба и старшие ребята, не говоря уж обо мне, слушались её беспрекословно, как и отца.