Красноармейцу стихи ужасно нравятся. Настолько, что крупными печатными буквами Марина переписывает их «Стеньке» – на память. На память дарит и книжечку о Москве, которую возила с собой. И перстень – да не какой-нибудь, а с двуглавым орлом! И будто нет никакой вражды, никакого необоримого классового «между», наоборот: сердечная теплота, доверие, сочувствие, ощущение братства…

Если бы не помощь «Стеньки» и его товарищей на вокзале в день отъезда из Усмани – не уехать бы Марине с ее корзинами обратно в Москву! Ей просто было бы не втиснуться в битком набитые вагоны…


К концу 1918 года сюжет лирических отношений с Никодимом Плуцер-Сарна меняется. В записях Цветаевой сохранилось несколько отрывков писем, адресат которых, скорее всего, Никодим. Однако в текстах ни разу не названо имя, и осторожные издатели «Записных книжек» совсем отказались от их атрибуции.

И все же хотя бы часть этих текстов должна здесь прозвучать. Они косвенно комментируют сближение Марины осенью 1918 года с «комедиантами».

Итак, из записной книжки (черновик письма?) лета 1918 года: «Милый друг! Когда я, в отчаянии от нищенства дней, задушенная бытом и чужой глупостью, живая только Вами, вхожу, наконец, к Вам в дом – я всем существом в праве на Вас. Можно оспаривать право человека на хлеб, нельзя оспаривать право человека на воздух. Я Вами дышу, я только Вами дышу. Отсюда мое оскорбление.

Вам жарко, Вы раздражены, Вы измучены, кто-то звонит, Вы лениво подходите к двери – “Ах, это Вы!” И жалобы на жару, на усталость, любование собственной ленью… – да восхищайтесь же мной, я так хорош!

Вам нет дела до меня, до моей души, три дня – бездна, что было? Вам все равно. Вам жарко. Вы говорите: “Как я могу любить Вас? Я и себя не люблю”.

То, что Вы называете любовью, я называю хорошим расположением духа. ‹…› Милый друг, я не хочу так, я не дышу так. Я хочу такой скромной, убийственно-простой вещи – чтобы, когда я вхожу, человек радовался…»

Осень 1918 года: «…Господи Боже мой, знайте одно: всегда, в любую минуту я о Вас думаю. Когда Вам захочется обо мне подумать, знайте, что Вы думаете в ответ. Это ныло у меня два года, а теперь воет…»

Наконец, текст, имеющий точную дату – 2 октября 1918-го: «Пишу Вам это письмо с наслаждением, не доходящим, однако, до сладострастия, ибо сладострастие – умопомрачение, а я вполне трезва.

Я Вас больше не люблю.

Ничего не случилось, – жизнь случилась. Я не думаю о Вас ни утром, просыпаясь, ни ночью, засыпая, ни на улице, ни под музыку, – никогда.

Если бы Вы полюбили другую женщину, я бы улыбнулась – с высокомерным удивлением – и задумалась – с любопытством – о Вас и о ней.

Я – aus dem Spiel[6]. ‹…›

Вы первый перестали любить меня. Если бы этого не случилось, я бы до сих пор Вас любила, ибо я люблю до самой последней возможности.

Сначала Вы приходили в 4 часа, потом в 5 часов, потом в 6 часов, потом в восьмом, потом совсем перестали. ‹…›

Пишу Вам без горечи – и без наслаждения, Вы все-таки лучший знаток во мне, чем кто-либо, я просто рассказываю Вам как знатоку и ценителю – и я думаю, что Вы по старой привычке похвалите меня за точность чувствования и передачи».

Глава 20

Последний форт

1

Поздней осенью 1918 года все же приходится поступать на службу. Сделать этот шаг уговаривает Марину все тот же кротчайший и бескорыстнейший постоялец – Бернгард Закс. Он же находит и место службы.

Теперь Вера Эфрон берет к себе маленькую Ирину. Марина расстается с девочкой на этот раз гораздо тяжелее. В ее дневнике: «14-го ноября, в 11 часов вечера – в мракобесной, тусклой, кишащей кастрюлями и тряпками столовой, на полу, в тигровой шубе, осыпая слезами соболий воротник, – прощаюсь с Ириной.