В тот же день я отправился исследовать это привлекательное место, посчитав, что никто мне не помешает, но внезапно был остановлен диковинным звуком, который доносился из темного угла у книжного шкафа. Гадая, что это за звук, я осторожно приблизился и увидел облаченную в розовое фигурку, стоявшую в углу, точно наказанный ребенок. Она прижималась лбом к стене и тихо плакала.

– Мари Марэ, почему ты плачешь? – спросил я.

Она обернулась, откинула длинные черные волосы, упавшие ей на лицо, и ответила:

– Аллан Квотермейн, я плачу от стыда! Этот пьяница-француз опозорил нашу семью в твоих глазах!

– Подумаешь! – воскликнул я. – Он всего-то назвал меня свиньей, а я показал ему, что и у свиньи бывают клыки.

– Ты смелый, – сказала она, – но Леблан имел в виду не только тебя, а всех англичан, которых он люто ненавидит. И хуже всего то, что мой отец с ним заодно! Он тоже ненавидит англичан. О, я уверена, что эта ненависть навлечет беду, настоящую беду, и многие погибнут!

– Даже если так, мы же ничего не можем поделать, правда? – спросил я с беззаботностью, столь свойственной юности.

– Почему ты так уверен? – возразила Мари строгим тоном. – Тсс! Я слышу, мсье Леблан идет!

Глава II

Нападение на Марэфонтейн

Нисколько не намереваюсь описывать в подробностях годы, проведенные за изучением французского языка и прочих предметов, которые нам преподавал мсье Леблан. Он был человеком ученым, однако настроенным весьма предвзято. Вот уж действительно «было бы о чем говорить, сэр»! Когда мсье Леблан бывал трезв, казалось, что попросту не может быть наставника более мудрого и сведущего, пускай он нередко отвлекался от основной темы и принимался рассуждать о всяческих побочных вопросах, которые сами по себе были небезынтересны. Стоило же ему выпить, он воодушевлялся и мучил нас рассуждениями о политике и религии – точнее, о вреде последней, поскольку отличался изрядным свободомыслием; надо отдать ему должное, он знал за собой эту слабость и проявлял определенную осмотрительность, а потому ни разу на моей памяти не заводил подобных речей с хеером Марэ. Добавлю, что нечто вроде юношеского кодекса чести не позволяло нам рассказывать другим о вольномыслии француза. Когда же он напивался до беспамятства (а это случалось не чаще раза в месяц), то просто засыпал на занятиях, и мы могли делать что вздумается – опять-таки, соображения чести не позволяли нам выдавать учителя.

В целом мы хорошо ладили, поскольку мсье Леблан после той, первой стычки при знакомстве был неизменно вежлив со мной. Мари он восхищался, как и все вокруг, начиная с ее отца и вплоть до ничтожнейшего раба. Признаюсь, что я был очарован ею сильнее всех прочих, вместе взятых; сначала вследствие той привязанности, которая нередко возникает у детей, а потом, когда мы повзрослели, по настоящей любви, что одновременно порождалась этим восхищением и проистекала из него. Пожалуй, было бы странно, не возникни рано или поздно такое чувство между нами, ибо мы проводили вдвоем и без присмотра половину каждой недели; вдобавок Мари, нравом светлая, как ясный день, никогда не скрывала своего расположения ко мне. Смею заметить, что внешне ее отношение было вполне приличным и достойным, почти сестринским или даже материнским, как будто она никогда не забывала, что выше меня на полдюйма и старше на несколько месяцев.

Более того, с самого детства она была женщиной, как говорят ирландцы, и такой ее сделали обстоятельства жизни и собственный характер. Приблизительно за год до нашей встречи ее матушка, чьей единственной дочерью она была и кого она уважала и любила всем сердцем, скончалась от продолжительной болезни, и Мари пришлось взять на себя заботы об отце и о хозяйстве. Думаю, она казалась старше и серьезнее оттого, что на ее плечи легло бремя, слишком тяжкое для столь юного создания.