Доктор Яннис и Пелагия оказались в первых рядах толпы и с возраставшим волнением наблюдали, как над лежачими сумасшедшими проносят украшенное тело святого. Никогда с телом не обращались с большей заботливостью и большей уважительностью – нельзя было ни качнуть, ни потревожить его на носилках. Носильщики осторожно переступали через конечности безумных, а обеспокоенные семьи удерживали своих недужных родственников, молотивших руками и бившихся в конвульсиях. Глаза пожирателя стекла закатились, на губах выступила эпилептическая пена, но он оставался неподвижным. У него не было семьи, которая могла бы его удерживать, и он сам вбирал для этого от святого силы. Он увидел, как мимо его носа проплыла пара расшитых туфель.

Когда святого унесли, люди принялись с жадным нетерпением рассматривать больных – не изменилось ли что-нибудь. Кто-то увидел и указал на Сократа. Тот потряхивал плечами, точно атлет перед броском копья, и с изумлением рассматривал свои руки, поочередно двигая пальцами. Внезапно он поднял взгляд, увидел, что все смотрят на него, и застенчиво помахал рукой. Толпа исторгла неестественный вой, а мать Сократа пала на колени, целуя руки сына. Она поднялась, взбросила руки к просторному небу и вскричала:

– Славьте святого! Славьте святого! – и мгновенно всех присутствующих охватило истерически-возбужденное благоговение. Доктор Яннис потащил Пелагию от неминуемой давки, отирая пот с лица и слезы с глаз. У него дрожала каждая клеточка тела, и он видел – то же происходит с Пелагией.

– Чисто психологическое явление, – бормотал он про себя – и неожиданно поразился, насколько он неблагодарен. Церковный колокол неистово затрезвонил, а монахини и священники пристойно отпихивали друг друга, чтобы подергать веревку.

Начался карнавал – в движение его привели как общее облегчение и необходимость прийти в себя, избавившись от мурашек на коже, так и природная тяга к празднествам, свойственная островитянам. Велисарий позволил Лемони поднести спичку к запальному отверстию пушки, раздался мощный грохот, и сверкающий дождь фольги опустился, порхая, подобно золотистым чешуйкам Зевса. Сократ шел блаженный от изумления среди шквала рук, хлопавших его по спине, и урагана поцелуев, которыми покрывали его руку.

– Это праздник святого? – спрашивал он. – Я знаю, это глупо, но я совсем не помню, как это бывает.

Его втянули в танец – молодежь из Ликзури танцевала сиртос.

Маленький импровизированный оркестр из волынки-аскоцобуно, свирели, гитары и мандолины кружил на пути к гармонии по разным лимбам музыкального компаса, а чудесный баритон – каменотес – сочинял в честь чуда песню. Он пел одну строчку, ее повторяли танцоры, а он тем временем придумывал следующую, пока песня с собственной мелодией не возникла целиком:

Чудесным юным днем пришел я
посмотреть на девушек и потанцевать,
как приходит язычник, думая лишь о вине и еде.
Но святой смыл сомнение с глаз моих
и открыл мне, что Бог добр…

Шеренга симпатичных девушек, держась за руки, переступала с ноги на ногу, а перед ними ряд юношей поочередно отбрасывал назад ноги и вскидывал головы, подскакивая легко, как сверчки. Сократ взял красный шарф ведущего танцора и к восхищению зрителей исполнил такой атлетический и зрелищный «цалимия»[51], какой вряд ли кто видел. Его ноги сплетались и взлетали выше головы, а из груди вырывались слова песни: он впервые познал истинные возбуждение и облегчение. Его тело прыгало и кружилось без малейшего усилия воли, мускулы, о существовании которых он давно забыл, щелкали, как стальные, и он почти чувствовал, как само солнце блестит на зубах, когда его лицо разъезжалось в широченной неудержимой улыбке. В голове подрагивало мяуканье волынки; внезапно он взглянул на облака на горе Энос, и его поразила мысль: должно быть, он умер и попал в рай. Он вскинул ноги еще выше, и сердце у него запело, как птичий хор.