Имя Малюты стало синонимом палача.

Нельзя положительно утверждать, что в нем не было ничего человеческого, порядочного и честного, но все это проявлялось так слабо в этой сильной натуре, что на первый план выступало все-таки нравственное уродство этого человека.

Мы застаем его на другой день описанных нами в предыдущих главах событий в собственных, роскошных московских хоромах, в местности, отведенной в столице исключительно для местожительства опричников, откуда, по распоряжению царя, еще в 1656 году были выселены все бояре, дворяне и приказные люди. Местность эта заключала в себе улицы Чертольскую, Арбатскую с Сивцевым-Врагом и половину Никитской с разными слободами.

Григорий Лукьянович сидел в большом кресле, обитом малиновым бархатом. На нем был богатый, шитый золотом кафтан, за кушаком торчал длинный кинжал в дорогих ножнах.

Перед ним в почтительной позе стоял маленький, сутуловатый толстенький человечек. Кругленькое, сравнительно с ростом огромных размеров, брюшко покоилось на коротеньких ножках и придавало всей фигуре стоявшего шарообразный, комический вид.

Это был наперсник Малюты, более умный, чем он сам, а потому и необходимый для него советник.

Григорий Лукьянович доверял ему все свои тайны и полагался на него, как на самого себя.

Звали его Тимофеем Ивановичем Хлопом или, как звал его Малюта, а также все домашние и приближенные грозного опричника – последние, конечно, заочно, – Тимошка Хлоп.

Тимошка был злобен и жесток, любил наушничать, и все окружающие ненавидели и боялись его.

– Так ты говоришь, что Яшка повесился, сам себя предал казни? Как будто на его шею не достало бы у нас другой петли, не нашлось бы и на его долю палача! Али затруднять не пожелал? Чуял, собака, что не стоит новой веревки. Исполать ему, добру молодцу!

Малюта оглашал воздух хриплым, злобным хохотом и чуть не прыгал на кресле. Глаза его сверкали диким огнем зверской радости, и морщины, эти печати преждевременной старости и разгульной жизни, расходились по всему лицу.

Тимошка глядел в упор на своего властелина. В его маленьких, сереньких глазах отражались все его внутренние качества: хитрость, лукавство, злоба и зверство, а на его тонких губах играла торжествующая, змеиная улыбка.

– Как докладывал твоей милости, Григорий Лукьянович, повесился Яков вчера ночью, а ноне утром зарыли его, пса смердящего.

– Ловко, неча сказать, подстроил ты, брат, эту штуку, ловко, хвалю… – разразился Малюта новым взрывом дикого хохота.

– Рад раскинуть своим холопским умишком для твоей милости! – с низким поклоном отвечал Тимофей Иванович.

– Раскинул, брат, по-молодецки раскинул, дьявольски умно придумал – трех зайцев, вопреки пословице, мы с тобой одним ударом ухлопали: любимца князя Василия – треклятого Яшку извели, самого князя подвели под государеву немилость, и даже дочка его, княжна Евпраксия, теперь в нашей власти. Так-ли говорю, Тишка?

В голосе Скуратова послышались почти нежные ноты. От сильного удовольствия он стал потирать себе руки и замурлыкал какую-то песню.

– Так, так, правильно, Григорий Лукьянович! – ухмылялся улыбкой змеиного довольства наперсник.

На несколько минут воцарилось молчание.

– Подождать, брат, надо и не то еще будет! – снова заговорил Малюта. – Откликнется еще не так Прозоровскому обида моя! Сам жив не останусь, а придумаю ему такую казнь, от которой содрогнется сам царь Иоанн Васильевич!

– Всем бы давно надо знать, что не сподручно ссориться с твоею милостью, – льстиво заметил Тимошка.

Безобразное лицо Малюты искривилось улыбкой удовольствия.

– Да, в силе я у великого государя моего, сильнее всех бояр его.