Особенно соблазнительной показалась мне одна банка с вареными сливами. На ней стояла надпись – восемнадцать пенсов за фунт[4]. Я стал считать по пальцам и после долгого, утомительного вычисления нашел, что две унции[5] этого варенья будут стоить два пенса и фартинг[6]. Одного фартинга у меня, правда, не хватало, но все равно, я могу спросить себе просто на два пенса. Два пенса – деньги хорошие, это не то что какие-нибудь полпенса.
– Пожалуйте мне варенья из слив на два пенса! – повторил я самому себе и твердыми шагами пошел к дверям лавки, но едва переступил порог, как получил по уху удар, отбросивший меня назад на улицу.
– Убирайся прочь! – крикнула старуха, хозяйничавшая в лавке. – Уже минут десять слежу за тобой, дрянной воришка! – и с этими словами она заперла дверь на задвижку.
Я был страшно раздосадован. Я бросился на улицу за камнем и хотел разбить им окна гадкой лавчонки. Но в эту минуту до меня донесся такой заманчивый запах, что гнев мой вмиг исчез.
Запах этот выходил из соседней съестной[7]. Должно быть, там только что вынули из печки гороховый пудинг и масляные лепешки. Что было бы со мной, если бы я подошел к дверям съестной, уже истратив на жалкую каплю варенья свои два пенса! Не колеблясь ни минуты, я вошел в съестную и купил себе ужин; одну масляную лепешку, кусок горохового пудинга на полпенса и на полпенса печеного картофеля. Мне хотелось тотчас же приняться за ужин, но я слышал, что на свете есть злые люди, которые подстерегают беззащитных детей и обирают их. Поэтому я завернул свой ужин в капустный лист, спрятал его за пазуху, вернулся в свиной ряд и там с величайшим наслаждением съел все до последней крошки.
Не скажу, чтобы я был вполне сыт. Нет, я мог бы съесть втрое больше, но все-таки ужин несколько утолил мой голод. После него я почувствовал себя лучше и стал даже как-то добрее. Мысли мои опять перенеслись к маленькой Полли. Каково ей теперь? Я думал о ней больше, чем об отце, о доме и о чем бы то ни было. И неудивительно: хотя сестра мучила меня и днем, и ночью, но она была все-таки очень милым ребенком. Она не могла разговаривать со мной, но я видел, что ей очень неприятно, когда я плачу; часто, когда после побоев миссис Бёрк мне было так тяжело, что я не знал, куда деваться от горя, маленькая Полли обвивала мою шею своими крошечными ручками, прикладывала губы к моей щеке и нежно целовала. Она была моим единственным утешением, и, вероятно, я также был единственным утешением бедного ребенка.
Все эти мысли и сотни других, еще более печальных, мучили меня, и, наконец, мне стало так тяжело, что я решился пойти домой или хотя бы побродить около нашего переулка, пока не встретится кто-нибудь из соседей, кто мог бы рассказать мне, что у нас делается.
В это время было уже совсем темно, и по дороге от Смитфилдского рынка к нашему переулку мне встретилось мало прохожих. Я шел очень осторожно, осматриваясь по сторонам, и прятался в подворотни всякий раз, когда мне казалось, что навстречу идет кто-нибудь, похожий на отца или на миссис Бёрк. Мой страх был напрасен, и я в безопасности прошел уже половину Тернмиллской улицы. Вдруг, не доходя совсем немного до нашего переулка, я наткнулся на одного из моих приятелей, Джерри Пепа, мальчика годами тремя-четырьмя старше меня. Впрочем, скорее можно сказать, что не я наткнулся на него, а он на меня. Он бежал через улицу прямо ко мне и обнял меня обеими руками, как будто необыкновенно обрадовался мне.
– Джим! Милый друг! – воскликнул он. – Куда ты идешь?
– Сам не знаю, Джерри, – ответил я. – Хотел сходить домой, посмотреть…