– Подлизываться к тебе мы, конечно, не подлизываемся, – в голосе его вместе с неуверенностью прозвучала угроза – какая-то сволочь смеет сказать, что он, Шурка Плотников, к кому-то подлизывается! – Но вот… оттого что ты, сын барина, – наш друг… есть что-то лестное на душе. Слов я не знаю, чтоб правильно сказать.
– Я понял, – Гришка отвернулся. Да, и впрямь, объяснил Шурка – лучше не придумаешь. А то, как бы не подумал кто из ребят, что это он, Гришка, барчук, подлизывается к Шурка, памятуя пугачёвщину. Будут, мол, опять пускать холопы красного петуха господам, так может и вспомнят про старую дружбу, пожалеют.
Сжал зубы.
Никогда, ни одной мысли о том прежде у него не возникало. А вот Шурка видно, думал что-то такое.
На мгновение Гришка испытал невероятную злобу к Савке – ишь, нагадил словами в душу. Теперь хочешь, не хочешь, а будет всё время думаться про то. И про пугачёвщину. И про свой возможный страх. И про то, что (прав Молчанов, сучонок!) доведись им обоим служить на флоте (ему-то, Гришке, точно придется!), то и вправду, Гришке Шепелёву быть офицером, а Шурке в лучшем случае – боцманом. Но это лет через десять, а сначала – матросом. И про плеть, вестимо (плеть на флоте называется линёк!), которой он (не он, а боцман, но по его приказу!) будет полосовать Шурку. И нет-нет, да и заползёт теперь гаденькая мыслишка – а ну как и Шурка про то думает?! Потому и дружит с ним?!
С барчуком.
2
Рассвет слабо засерел по окоёму, разгоняя облака и воровато отдергивая чёрный полог ночи. За ночь с озера наполз туман, и кони звучно фыркали и топотали копытами где-то в вязкой молочной его глубине. Мальчишки, то и дело зябко ёжась, торопливо собирали сушняк и высекали огонь.
Гришка поёжился, выбираясь из-под старой отцовской шинели, потертой временем, пожжённой у походных костров и побитой молью. Сел, ещё кутаясь в расстёгнутые полы шинели, попытался, не раскутываясь, застегнуть хлястик.
Не преуспел.
Встретился глазами с внимательным взглядом Маруськи. На мгновение смутился, но тут же опомнился, задрал нос, делая вид, что ничего не случилось.
Случилось у Иванова с Чередой. Никиты Иванова, кузнеца с Михайлова хутора с Ганной Чередой, женой беглого малороссийского крестьянина. Все ухмылялись и делали вид, что так и должно быть.
У них – ничего не случилось.
Пока.
Пока не случилось.
Маруська, меж тем, спокойно села, откинув рогожу и, одёрнув подол, принялась прибирать волосы. Мышцы под её рубахой так и ходили, и Гришка невольно залюбовался – в её движениях ничего нельзя было угадать (просторная рубаха скрывала почти всё), но завораживало же!
Над костром комарино-тонко запищал медный котелок, вода в нем подёрнулась рябью, в огне защёлкали-застреляли сухие веточки. Вылетел из огня горячий кусочек коры, пролетел рядом с Маруськиной головой. Девчонка вздрогнула, подняла глаза и заметила взгляд Гришки.
– Ты чего? – спросила она, краснея.
– Ничего, – усмехнулся мальчишка, отводя глаза. И неожиданно брякнул. – Красивая ты.
– Иди ты! – Маруська окончательно покраснела, отвернулась и вскочила, опять одёргивая подол. Ушла к костру, твёрдо ступая босыми ногами по молодой траве, прошлогодней хвое, песку и камням. Стояла у огня, глядя куда-то за речку, на медноствольный частокол сосняка, и даже спина её выражала презрение.
Шепелёв вздохнул и тоже отвернулся. И чего его в язык ужалило? Вырвалось, словно само собой.
Ладно. Слово не воробей, вылетело – не поймаешь, жалей – не жалей.
Совсем рядом, у самого уха, громогласно и насмешливо фыркнул конь, и Гришка от неожиданности подскочил на месте. Обернулся – Шурка наезжал на него конской грудью, весело скалил зубы, цепко сидя на конской спине, гладил отцовского мерина по мягкой шёрстке, трепал гриву.