Гуго знал, что острая стадия скоро закончится, но неспособность нормально ощущать окружающий мир и его материальность, взаимодействовать с ней повергала его в отчаяние. Так происходило с каждым рецидивом. На очередном витке болезнь пожирала новые кусочки спинного и головного мозга, добавляя свежие симптомы, будто нарезала дорожку на грампластинке. Вот только музыка, записанная на ней, была какофонией. Организм ждал, что его кто-то починит. Потом боль отпускала и худшее оставалось позади.
Однако онемевшая нога оставалась неисправимым дефектом. Врачи заявили, что нервная система сильно поражена и уже не восстановится. Временами нога казалась Гуго мельничным жерновом. Он предпочел бы отрезать эту ногу и бросить собакам, чтобы те сгрызли ее без остатка, – лучше так, чем и дальше таскать ее за собой. Увы, нога никуда не исчезала, она намертво прилепилась к его телу – фантомный придаток, больше не подчиняющийся командам.
Гуго сунул руку в карман пальто. Легкое позвякивание пузырька с морфином на секунду принесло ему облегчение. Всякий раз, когда накатывала боль, кожа покрывалась липким потом, а вены ритмично пульсировали, то набухая, то сжимаясь. Гуго делался невыносимо сварливым; ожидание момента, когда можно будет воткнуть иглу в вену, растягивалось до бесконечности, усиливая нервозность. Со временем Гуго заметил, что простое наличие флакончика морфия в кармане помогает успокоиться. Это был единственный способ заранее не трястись от ужаса.
Он разжал пальцы и вытащил руку из кармана. Поднял воротник пальто, прикрывая потную шею от пронизывающего холода, слегка опустил поля шляпы, еще раз жадно затянулся, лишь бы не думать о боли, и бросил взгляд на шофера, оставшегося в теплой машине. Везет же некоторым.
Гуго осмотрелся. Полотно перрона, уходившего куда-то в темноту, вычистили, но снежок успел вновь покрыть гравий белой хрусткой крупкой. С неба срывались редкие снежинки. Грузовики, пикапы, каски, мокрая форма солдат, выстроившихся в ожидании поезда, блестели в свете фар. Собаки тоже были тут как тут. Они возбужденно визжали и взлаивали.
В решетки запертых вагонов вцепились десятки рук. Длинные, тонкие и грязные пальцы напоминали шевелящихся выползков.
– Eau! – донеслось изнутри.
На крик никто не отреагировал. Тогда тот же голос попробовал повторить по-немецки с сильным акцентом:
– Воды! Пожалуйста, воды!
Гуго сглотнул дым. Сердце неровно застучало, пропустив удар: неприятная аритмия.
Он был не из тех, кто легко поддается эмоциям. За три года сотрудничества с уголовной полицией ему случалось видеть всякое: обезображенные тела, изнасилованных и убитых женщин, задушенных или зверски кастрированных мужчин, свежие трупы и трупы разложившиеся, раздутые от газов, дерьма и червей. В первое время ему случалось блевать и видеть по ночам кошмары, какие пугают детей. Потом он привык.
«Я не склонен поддаваться эмоциям», – напомнил он себе, перекатывая в губах сигарету, чтобы табак забил едкую вонь, окутавшую станцию. Тем не менее Гуго предчувствовал, что вот-вот столкнется с тем, к чему его не готовили ни жизнь, ни Артур Небе – начальник Пятого управления РСХА. Оно уже стояло в воздухе, спрессованном, как снежок в ладони, в запахе мясной гари, волнами пробивавшемся сквозь тлевшую сигарету.
Сомнений не было. В крематориях действительно жгли мясо, как шептались в берлинских кабинетах. В коридорах Принц-Альбрехтштрассе или в новой штаб-квартире на Вердершер-Маркт говорили о Заксенхаузене и о Дахау, но ничто не могло сравниться с Аушвицем. Болтали, будто болезни и топорные методы работы «Мертвой головы» приводят к столь значительным потерям, что СС вынуждены сжигать трупы в самых современных крематориях, и густой дым затмевает солнце. Едва выпавший снег тут же покрывался тонким слоем пепла.