«Простите, – сказала она, когда Брэнд обернулся, почувствовав сквозняк. – Здесь становится душно».

«В свежем воздухе и ветерке в спину нет ничего плохого, – возразил Брэнд. – Я столько лет провел в море, что теперь мне становится не по себе, у меня начинаются приступы клаустрофобии, если я задерживаюсь в помещении. Я совсем разучился спать на суше. Засыпаю только под убаюкивающий шум волн».

Папа сидел рядом с мамой и кормил ее с ложечки, одну для нее, другую для себя, как он делал всегда. Бар сидела с другой стороны и вытирала мамин подбородок, когда у нее текла слюна. Это было таким привычным действием, что я никогда не задумывался, что кому-то это может показаться странным или неприятным. Хотя, конечно, я почти никогда не задумывался, что могут подумать о нас и нашей жизни незнакомцы, которых мы видели так редко.

Но, по-видимому, Брэнду было некомфортно от того, что взрослую женщину кормят как ребенка. Он отвернулся и заметил стопку книг у стены. Заметив мой взгляд, он спросил, зачем они нужны, и тогда мы начали обсуждать книги, чтобы дать маме немного личного пространства, которое, по мнению Брэнда, было ей так необходимо. Когда я сказал, что это мои книги и в них просто истории, а не полезная литература, Брэнд тут же начал расспрашивать меня, что мне понравилось и почему. Для меня это было чем-то новым – впервые чужой человек задавал вопросы обо мне. Наверное, поэтому я открылся и все рассказал.

Я сказал, что мне особенно нравились истории об апокалипсисе и антиутопии, потому что мне всегда хотелось узнать, что люди из До думали о возможном После. Брэнд сказал, что никогда не слышал слова «антиутопия», и я объяснил ему, что оно означает. Затем он спросил меня, какая была худшей, и без лишних колебаний я назвал «Дорогу»[6], историю об отце и сыне, путешествующих по Америке. С самого начала я чувствовал, что она кончится плохо, и не ошибся. Я сказал Брэнду об этом, и он кивнул, словно я сказал что-то очень умное и мудрое, а не просто коротко описал прочитанную историю.

«Возможно, именно это произошло в Америке, – сказал Брэнд. – После Обмена нашлось достаточно крепких ублюдков, чтобы воплотить этот кошмар наяву».

«Надеюсь, что нет», – ответил я.

Я говорил искренне, потому что никто не заслуживал такого будущего. Даже безумцы, входившие в Ограниченный обмен.

Разговор об Обмене привлек внимание папы. По этой причине, а еще потому что мама наелась, он включился в разговор. Брэнд спросил, что нам об этом известно. Папа ответил, что никто не знал, кто это начал, но в дальнейшие события были втянуты все. Выжившие обвиняли друг друга. Тогда мир еще говорил с самим собой – нации беспокоились о том, что о них подумают другие, прежде чем замкнуться в себе. Папа сказал, что спустя пять-десять лет они замолкли навсегда. Брэнд кивнул. Примерно то же самое он слышал от своих родителей.

Это произошло спустя семьдесят лет после Гелдинга – спустя целую жизнь, по библейскому стилю. Я знаю это, потому что один из беби-бастеров оставил надпись краской из баллончика на стене старой церкви Саут-Уиста, и погода до сих пор не уничтожила ее, хотя с каждым годом буквы становятся все бледнее:

Время жизни нашей – лет семьдесят,
Восемьдесят – для тех, кто сильнее.
И все, из чего эти годы слагаются, —
труды тяжкие и суета;
Быстро уходят они, и мы исчезаем.
Пс. 90.10

Мне кажется, тот, кто написал это, был на стадии «трудов-и-суеты», потому что почерк выглядит неровным и злым одновременно. Бар говорит, что эти слова – стон Последнерожденного поколения.

К тому времени численность населения планеты резко сократилась. Папа использовал эту проблему в качестве математической задачи, поэтому я знаю цифры. До Гелдинга в мире жило 7,7 миллиарда человек. Спустя семьдесят лет – менее десяти тысяч. У меня кружится голова, когда я пытаюсь представить такие большие цифры и то, как почти весь человеческий род исчез в никуда. Если быть точнее, спустя семьдесят лет нас осталось восемь с половиной тысяч. Вот только смертность заметно выросла, потому что на Гелдинге проблемы не закончились.