Я пошел. На мне были подвернутые резиновые сапоги, чтобы месить грязь. Я подвернул их, потому что неподвернутыми они казались мне с чужой ноги; теперь вышло нечто придворное из сказочных фильмов. Во сне я приехал в ботинках. Грязь отламывалась от них кусками, и я наследил в прихожей, когда вернулся. Скорее всего. Я не помнил. Наверно, вернувшись я сразу же лег поспать. Отчего это все со мной происходит? Остановившись, я заторможенно огляделся. Кручино молча приблизилось, и мне пришло в голову развернуться, запрыгнуть в одинокий трамвай, что уже просыпался, готовясь в обратную одиссею, а правильнее – в сизифею; забиться подальше и впредь уж не помышлять о предательских сновидениях и уголовном преследовании. Но мой сапог упрямо шагнул; подтянулся второй, и я перепрыгнул через мутный ручеек – жалкий, но важный канализационный рубикон. Кручино, казалось, вздохнуло: на окраине поселка зашелестели деревья, а из ближайшего домика долетели едва различимые позывные «маяка». Была суббота, день огородный и хлопотный – майка, лопата, картуз, отпотевшие грядки. Капуста и банька, горилка, картошка, сварливая жинка. Горрилки. Я прыгнул на кочку, перескочил на другую. Вскоре пошла трава, я вытер сапоги и свернул в первую улицу. Меня там ждали. Там не было ни души, но я показался себе долгожданным гостем. Хотя и совсем не желанным. «А вас не спрашивают», – пробормотал я, вызывающе глядя на перекошенные калитки. Дорога молчала. Я пошарил в кармане, нащупывая облатку. Проглотил созерцательно-равнодушное колесико, пожамкал ртом, в котором давно было сухо, и двинулся дальше: один отдаленный плетень показался мне именно тем, ради чего я приехал. Дойдя до него, я постоял, прислушиваясь к преступной памяти: тихо. В черном океане забвения был полный штиль, и мой парусник томился на поверхности – с обвисшими парусами, в напрасной мечте о глубинах. Глубинах гибельных, но притягательных для парусника… тьфу, я раздраженно отбрыкнулся от высокопарных поэтических образов. Не тот плетень, не та изба. И пугало не то, хотя оно здесь, на месте, с дырявой прокастрюленной головой.
Я медленно ступал по дороге. Деревня жила, но украдкой; то тут, то там я напарывался взглядом на ситцевый бабий зад, подзависший над грядкой. Все это пестрое, натуральное копошение терялось среди солнечных и лиственных пятен, и только я один, не поддавшийся бессознательной мимикрии, был доступен естественным силам среды: обстоятельное солнце пекло мне макушку, любознательный воздух ощупывал мое лицо. Я свернул и очутился на новой, в точности такой же улице, носившей незаслуженно боевое название: та же картина – плетни, огороды, убогие страшилы; пятилитровые банки, хвастливо выставленные в окнах; белье на веревках, полудохлые дворняги, музыкальные мухи. Во мне закипала досада, я чувствовал себя совершенным и чуждым здешней фауне ослом. За героической улицей последовала третья, мирная; имя четвертой затерлось, подъеденное ржавчиной; пятая оказалась первой, зад покачивался, черные лапы что-то перебирали в земле. Я присел на какой-то камень и расстегнул рубашку. Прогулка затянулась; я ожидал вспышки, просветления, опознания – чего угодно, лишь бы сдвинуться с точки, в которой я застрял, и перейти либо в наступление, либо к обороне. Вместо этого я напился ледяной воды из колонки, пустившей убийственную струю, которая, прыснув, ошпарила мне губы; освежаясь, я тупо соображал, сколько же улиц в Кручино, и должен ли я обойти их все. «О, паря!» – раздалось над ухом, и я вздрогнул – так, что ударился головой о кран. У меня за спиной, уперев руки в боки, торчал морщинистый и тощий мужичок, одетый в линялую гимнастерку. Он удивленно улыбался, во рту не хватало зубов. Взгляд был волчий. Я сразу понял, что мы уже с ним встречались. «Давно тебя не было, паря, опять ты тут», – озадаченно сказал мужичок и поправил кольцо проводов, надетое на плечо. Не иначе, он срезал их где-то по срочной нужде, обесточив некий объект. «Не понял», – пробормотал я угрюмо, подлаживаясь под его тон. На темном лице мужичка проступило почти уважительное недоумение. «Не помнишь, что ли?» – он почесался под вязаной шапочкой. Я принял заносчивую позу – достаточно жалкую, так как надеялся защититься невозмутимой храбростью. «Не помню», – соврал я ему. Соврал не полностью: я знал, что он был, и что-то видел – тогда, при первом моем посещении, но сколько он знал и о чем, оставалось только догадываться. Я рассчитывал вытянуть из него подробности. «Ну, ты даешь», – покачал головой мужичок. Он коротко хохотнул, звякнул кольцами и побрел прочь, не обращая на меня больше ни малейшего внимания. Я стоял и смотрел ему вслед. Я не отважился спросить. Мужичок уходил, не оглядываясь. Мои щеки, мой лоб испеклись, словно в печке, сердце бешено колотилось, ноги подгибались. Мои воры поспели к шапочному разбору, и шапки уже горели. «Чего мне помнить-то», – каркнул я вслед. Мужичок отмахнулся. Я беспомощно огляделся по сторонам, зная, что с меня достаточно, и я уже не стану разыскивать место преступления. Мужичок выпил из меня последние силы. Теперь уже было не важно, убил ли я кого, или сделал какое другое дело: что-то произошло – что-то, не красившее меня, до того возмутительное, что разговаривать со мной, умудрившимся забыть про такое, казалось бессмысленным. Я тупо следил за обстоятельным ходом мужичка; он даже ноги ставил так, будто печатал каждым шагом обещание, даваемое деревней, пустырем – всем миром. Мир обещал мне веселое существование: «мое дело, паря, сторона, а только жисть – она тебя научит».