Двадцать четыре великих мастера отреклись от своих царств. Махавира стал последним двадцать пятым великим мастером джайнов.

А я разъезжал на электре. Там часто убегал от контроллеров, перемётываясь из одного вагона в другой. Хотя студак давал скидку полтос процентов за билет, я просто всегда хотел нарушать общеобязательные правила, хотя бы такие невинные и легчайшей степени тяжести. Были контроллеры, что настигали, но я наблюдал каждую индивидуально неповторимую ситуацию жизни. Я вручал им всенародно любимую всеми нашими взяточку. Я угощал тётенек монетой, а они делали вид, что запомнили меня и пробивали самый дешёвый билет на одну остановку. Числовая разница между взяткой и билетом проваливалась в отдельный кармашек на форме.

Каждое воскресенье я ехал от родителей на учёбу в Саратов. Я продолжал учиться на первом курсе самого престижного экономического вуза Поволжья. И со мной на семнадцатый тралик всегда садилась девушка, внешне не очень если честно, но просто каждый раз мы встречались взглядами на остановке, забирались вместе в усатый транспорт. Ближе к зиме она почему-то сказала пошли и так я впервые в жизни начал беседовать с девочкой, которая не была моей одноклассницей. Я не знал о чём говорить между собой двум совершенно незнакомым людям. Я просто сказал, что слушал химов. И она, как мне показалось, развела турусы на колёсах, что тоже их знает, всё ради того, чтобы клеился трёп.

Её звали Ульяна. По её характерному тембру я сразу сообразил, что она была царских кровей и училась аж в аэрокосмическом аж на бюджете. В тралике мы долго ехали вместе, потому что где пятнашка и где а ля гар. Ну и сотовый я купил ещё через две недели после той кражи в общаге, самый дешёвый вариант. Я никогда не просил денег у родителей, ничего не просил. Что можно было просить у людей, которые и так уже всё отдали, включая свою жизнь на тебя. Пожертвовали своими собственными жизнями в угоду тебе. Они, возможно, и не особо хотели, чтобы из тебя выросло нечто особенное. Чтобы замуж кто-нибудь взял достаточно.

Мы обменялись телефонными номерами с Ульяной. Она вышла раньше. Я остался наедине с собой в пустом тралике. Редко кто доезжал до пятнашки ещё. Выйдя на остановке, я долго медлил: в съёмной хате, где я жил с двумя примитивными животными и их мамашей объявились свежеиспечённые квартиранты. Это была семейка с орущими детьми, какая-то старуха с ними нерусская. Я застал их мельком когда уезжал вечером в пятницу в Октябрьск.

Сразу на пороге два брата кинулись ко мне, чтобы унюхать чем можно было с меня поживиться. Вторая комната была настежь открыта, там женщина качала детскую коляску и гремела бубенчиком. Это была поздняя осень. На мне мокли носки из-за рваных зимних башмаков. Я носил их всегда, кроме лета. И всегда одевал кучу носок, чтобы было тёпленько и колготки женские тёплые под джинсы, чтобы тоже было тёпленько.

Я наблюдал до чего я докатился, все эти люди, они так мешали мне. Они все были непроходимо бессознательны, дрожали от страха или истошно обижали других. Они всегда думали о себе одно, а про остальных иное. И чем спокойней я был с ними, чем тише, чем безмолвнее, тем больше они зверели. В глубине души они всегда хотели за что-то зацепиться, схватить это, сжать в руках. Но чем сильнее давление на сладкий плод, тем быстрее из него выталкиваются соки.

Невозможно было изменить другого человека, невозможно дважды умереть. Невозможно остановиться – невозможно взлететь.

Я прошёл на кухню и начал робко заталкивать продукты из сумки в холодос. Федя и Петя зорко следили за каждым моим движением, их мамаша как обычно пялилась в зомбоящик перед ночной сменой. Я видел фантики от мороженого в мусорке. Значит она устойчиво снабжала своих ненаглядных деточек животным белком и лактозой. После ужина я тоже стал залипать в ящик со всеми. Через стену возвратился муж новой соседки. Как же они громко начали болтать, будто во всём мире, кроме них больше никого не было. В этот момент запел Сосо Павлиашвили и я улыбался, когда смотрел. Федя заметил, что я был в ином состоянии, не в таком, как остальные. Он ухмыльнулся своей крысиной мордой и налепил на меня погоняло: Сосо. Это было столь мерзко, он так это выговаривал и ещё и при Эдике и при Большевике. Он хотел взять у меня за щеку, но не мог этого сформулировать из-за подавленного и провалившегося в чистое бессознательное. Эдик тоже не усмехался надо мной, когда этот безумный ублюдок именовал меня Сосо. Я не мог реагировать, это касалось меня очень поверхностно, на кончике ножа и как дуновение ветерка. Мне нужно было просто перестать его отражать, чтобы не тревожиться, чтобы не было ряби на моём зеркале. Для этого нужно, чтобы этот человек вывалился из поля зрения. Родители сподвигли меня не выносить более той кошмарной жилищной и, главное, психологической западни, где я уже изрядно увяз.