– Ну-ка, уступи место старшему, сопляк.
Когда он подсел к девушке, взгляд ее был полон искренней благодарности. И не менее искреннего внимания.
Чтение заняло минут двадцать, медленное, докучливое, монотонное, без выражения, постное. Как будто редактор перемалывал пресную, плохо жующуюся жвачку, которую и выплюнуть жалко, и глотать не хочется. Периодически Славин прерывался, запивал жвачку из стакана, в котором мелко колыхалась коричневая жидкость. Либо чай, либо коньяк.
Наверное, все же чай, предположил я, так как свежим алкоголем в редакторском кабинете не пахло. Старым, устоявшимся, впитавшимся в стены, в большой офисный стол, в кипы бумаг, даже в шахматную доску, даже в расставленные на ней фигуры – такой перманентной, не выветривающейся алкогольной примесью редакторский кабинет отдавал заметно. Будто он когда-то утонул в вязком спиртном болоте, но его все же выловили, подняли на поверхность, долго сушили, оттирали и почти оттерли. Но как полностью оттереть то, что проникло в поры, впиталось в молекулярную структуру, стало неотъемлемой частью?
Пока Славин читал, он, казалось, совершенно позабыл обо мне, даже глаз не поднимал, да и когда закончил, еще некоторое время разглядывал что-то на последнем, лишь наполовину заполненном печатными буковками листке.
Видимо, мое имя, которое я предусмотрительно впечатал в самом конце. Вот так освежив его в памяти, Сергей Григорьевич поднял на меня свои светлые, полные постоянного веселого прикола глаза. Опять же не спеша встретился с моими, тоже светлыми, тоже веселыми, тоже не чуждыми прикола.
– Толь, – наконец озвучил он мысль, утвердительно покачивая ей в такт головой, – у тебя такой пронзительный, цепкий взгляд. – Он выдержал паузу, и радость завихрилась у меня внутри где-то на уровне живота и так вот, завихрениями, по спирали, стала подниматься наверх. – Ты должен пронзать жизнь, схватывать ее, просекать разом ее законы.
Радость бурлила все яростней, заполнила грудь, подступила к горлу. «Наконец-то, наконец-то, – пульсировала радость у самого кадыка, – наконец-то я все-таки пробил, протаранил насквозь, наконец-то меня оценили».
– Ты талант, Толь, это же очевидно, – закрутил туже, почти до упора Славин. И сразу с силой, с оттяжкой раскрутил. – Ну почему же ты пишешь такую херню?!
Даже я, несмотря на глубокий шок, оценил. Вот оно, мастерство театральной паузы! Вот она, драматургия повседневной жизни!
Наверное, от слова «херня», произнесенного по поводу моего долгими часами высиживаемого и в результате высиженного рассказа, я должен был впасть в уныние, побледнеть, обидеться, в конце концов. Но я не обиделся. Я же говорю, я оценил. И вместо обиды и уныния я захохотал, не так чтобы с чрезмерным энтузиазмом, но все равно от души – я всегда уважал хорошую шутку, даже если подшучивали надо мной самим.
Видимо, смех оказался самой правильной реакцией в этом юморном, для смеха же и предназначенном кабинете. Славин тоже улыбнулся, отложил мои три заветных листка.
– Ну, и что ты всем этим хотел сказать? Что мы живем в собачьем мире, начиная от такой ерунды, как место в трамвае, и заканчивая нашей жизнью и судьбой в целом?
– В автобусе, – зачем-то поправил я.
– И чтобы быть адекватным, надо самому стать точно такой же собакой. Иначе кранты. – Он оставлял паузы между фраз, будто стремился к диалогу, будто ожидал от меня ответных реплик. И дождался.
– Но у собаки тоже бывает томный, преданный, с поволокой взгляд, – добавил я объема в разговор.
– Тоже верно, бывает и с поволокой, – почему-то легко согласился Славин и снова помолчал. – Но у нас ведь государство социалистическое, так? – Я кивнул. – А значит, никто у нас собачиться не должен, особенно в журнале «Юность», особенно на его юмористической страничке.