– Я не понимаю вас, бабушка.
– Не понимаешь! – взвилась Хильда. – Хорошо, я тебе объясню. Этот твой Смитон – одинокий человек, а ты целыми днями пропадаешь в его доме. Ты – молодая девушка, в доме постороннего человека.
Что-то странное загорелось внутри Мадаленны. Ей вдруг захотелось стукнуть кулаком по одной из этих мраморных колонн, чтобы они рассыпались в прах, а потом взять маму и убежать подальше из этого ужасного дома с пошлыми и вульгарными мыслями. Как ее Бабушка могла все превращать в гадость одним своим взглядом, Мадаленна не понимала и даже не хотела знать. В Мадаленне горели страшным пламенем те года, которые она жила бок о бок с этой женщиной, и это пламя грозилось врываться и спалить все дотла.
– Действительно? Но ведь, бабушка, я и так уже живу в доме у постороннего человека.
– Что ты хочешь сказать? Я тебя не понимаю, Мэдди.
– Я имею в виду вас, бабушка. Я же живу в доме на казенном счету, следовательно, у постороннего человека. – внутри Мадаленны клокотала злость, и она с трудом сложила вышитую салфетку. – Благодарю за завтрак.
Стук ее ботинок раздавался по всему холлу, пока миссис Стоунбрук не обрела снова своего голоса, и в адрес Мадаленны не полетели обидные слова. Она привыкла; привыкла и к тому, что ее называли несчастным плодом мезальянса; привыкла к тому, что старуха постоянно сетовала на то, как их род выродился из-за примеси итальянской крови – все это не было ново, но разве кто-то сказал, что от этого стало легче?
Мадаленна фурией пронеслась мимо Фарбера, хотя каждый раз останавливалась и спрашивала результат вчерашней игры; пронеслась она и мимо старой Полли, что-то пробормотав о хорошей погоде.
Ярость душила Мадаленну, и подвернись ей сейчас под руку какая-нибудь дощечка или палка, она непременно запустила бы ей в какую-нибудь дорогую вещь, чтобы та разбилась вдребезги, а Мадаленна бы еще и раздавила остатки былой роскоши каблуками.
Она перевела дух только тогда, когда выбежала на веранду. Тут, в горшочках рос душистый горошек, и Мадаленна уткнулась носом в зеленую траву, вдыхая сладковатый запах и стараясь проглотить злые слезы. От них все равно не становилось легче, только голова набухала.
Ей надо уехать, билась в голове мысль; ей надо уехать, и ни дня она не останется здесь. Ей надо брать маму и бежать куда глаза глядят, к отцу, в Италию. К лешему университет, к лешему мечты; Мадаленна все это еще успеет, а теперь ей надо было не задохнуться в этом отвратительном воздухе из пластиковых цветов.
Она не заметила, как кто-то ее обнял и прижал к себе, что-то тихо напевая на итальянском. Мама.
Она всегда была рядом в такие минуты; всегда успокаивала, гладила по голове и угощала спрятанной конфетой. Аньезе все еще казалось, что у нее была маленькая дочка, которой все так же было десять лет, и она носила забавные косички, зачесанные за уши.
Но Мадаленне было двадцать, и тяжелые косы немного оттягивали голову, и проблемы нельзя было исправить одним жженым сахаром. Мадаленна не напоминал об этом маме, позволяя ей представить, что все как прежде, и только сильнее прищуривалась, чтобы соленые слезы не испортила ей блузку.
– Не надо, mia cara (пер. с итальнск. – «моя дорогая»). Не надо плакать.
– Я не плачу.
Она и правда никогда не плакала. Сначала не позволяла, а потом отвыкла и даже при желании не могла выдавить из себя ни слезы – глаза были сухими, словно песка насыпали.
– Не обращай внимания. Ты же знаешь Бабушку.
Мадаленна кивнула, и они замолчали. Утро было красивым – солнце заливало зеленый газон, и звуки сердитого моря доносились до веранды. Сейчас оно, наверное, клубилось белыми барашками, а волны рушили все песчаные замки, заливая водой ямки.