Эйдин мотнул головой, отгоняя ненужные воспоминания и сел за стол. Завтра были занятия, а он так и не проверил эссе. Воспоминания славных дел кружились над ним, но он грозно мотнул рукой и вытащил кипу бумаг с неровным почерком – за лето студенты совсем разучивались писать. Как он и ожидал, многие взяли тему про Мону Лизу, и все писали о том, что старое искусство отжило свое и надо ломать все, чтобы построить новое.

Гилберт улыбался, в его новых студентах все еще жило желание что-то строить, и в этом было что-то романтичное, старинное, вековое. Они хотели творить, а он был им послан в качестве мастера и учителя. Только бы ему не затушить этот огонь. Кто-то писал о новой выставке на Мэрилебон-стрит, кто-то восторгался инсталляциями новых художников, а кто-то и вовсе говорил, что искусство умрет, и на смену ему придет телевидение.

Эссе Мадаленны было в самом конце. Увесистое, в пять страниц, хотя все остальные ограничились тремя. Эйдин знал, о чем будет писать его знакомая, и с улыбкой открыл титульный лист, приготовясь прочитать огромное послание о том, как важно сохранить старое. Улыбка сползла, как только он прочитал заголовок. Гилберт проморгался, выключил и заново включил лампу, но слова оставались прежними. Тогда он решил, что во всем виноват херес, но стакан был пуст только на четверть – он совсем разучился пить. Нет, это была не иллюзия и не галлюцинация. Самый консервативный человек, которого он когда-либо встречал в своей жизни, уверенным почерком вывел то же самое, что и предыдущие двадцать один студент.

«Почему Да Винчи и его «Мона Лиза» – это пережиток прошлого?»

Сомнений быть не могло. Эйдин тряхнул головой и принялся читать первую страницу. Вдруг это все было только провокацией, и дальше шло гневное отрицание, но нет; грамотная и четкая аргументация полностью опровергала слова той мисс Стоунбрук, с которой он месяц назад познакомился в теплицах, и создавала новую Мадаленну, которую он не знал. Он протер глаза и еще раз всмотрелся в листы. Строчки плясали, перегоняли друг друга, а буквы тесно прижимались друг к другу, и не с первого раза он смог разобрать, что здесь было написано.

Эссе было отличным, эссе было ужасным. В конце концов, он задавал своим студентам написать свои мысли, свое искреннее суждение, и честно сказал, что оценки он будет снижать только за слабое доказательство своей позиции. Мадаленна могла просто написать свои мысли, все то, о чем они долго разговаривали, и за одно это он бы поставил ей твердое «отлично». Но вот это… Эйдин встал с места и принялся ходить по паркету, стараясь не наступать на каждый четный квадрат – подобная игра всегда его успокаивала. Как педагог он не имел права не оценить это эссе по достоинству, мысли были крепкими, изложение понятным, но их знакомство; оно все усложняло. Эйдин принимался читать эти строчки и видел перед собой немного вытянутое лицо, строгое, с горящими глазами.

Мадаленна Стоунбрук не могла написать вот это. Не та девушка, которая умоляла его не бросать свою работу, не та, которая искренне верила в высокие идеалы. Ее голос, только видимо спокойный, говоривший о важности высоких принципов. Если, конечно, это не было игрой с самого начала, и она не притворялась. Но тогда бы он понял. Обязательно бы возникла почти незаметная щепочка, которая остановила этот хорошо выстроенный механизм лжи. Как у мисс Доусен, которая назвала Дублин самым ирландским городом. Нет, тут было что-то другое. И он никак не мог понять, что именно.

В холле послышались шаги, и он машинально посмотрел на часы – одиннадцать вечера. Бассет шел неторопливо, но быстрее, чем обычно. Значит, возник небольшой конфликт. Эйдин устало потер переносицу и снял очки, к Мадаленне Стоунбрук и ее эссе он вернется позже, сейчас ему было необходимо провести назидательную беседу с дочерью. Он открыл дверь, и в полоске света увидел силуэт Джейн, тащившую за собой котиковое манто. Линда не раз говорила ей, что так мех испортится, но Джейн утверждала, что точно так же делала Элизабет Тейлор в своем последнем фильме.