Многотрудные, загорелые в тёмное бабкины руки со слегка узловатыми пальцами, гладили разложенную на коленях лоскутную торочку. Бабка, глядя на пляшущий в печи огонь, на ощупь перебирала пальцами лоскуты одеяльца: какие-то оглаживая, проходя мелкими движениями, а другие, будто нащупав что-то, разравнивала и разминала подольше.

Чуть тревожно тикали старинные ходики. Немного потемневшие гирьки и цепочки висели всегда в одном положении, поскольку никто часы не заводил. Они «шли» сами, мерно отсчитывая время, отведённое на самое главное в жизни, и никогда не показывали часы, совпадающие со временем суток. Под облупившейся местами краской верхнего слоя проступали следы росписи циферблата, рассчитанного на такое исчисление времени, какого, казалось, и существовать-то никогда не могло.

Ещё ходики служили кельей язычнице-кукушке. После того, как однажды бабка Манефа защитила их от посягательств заезжего собирателя древностей («…костьми лягу, а не отдам!»), кукушка завершила тысячелетний обет молчания и стала, хоть и редко, возвещать «аки оглашенная» приближение особого момента, времени, мига, сига…

Вот и сейчас, как только на пороге появился вернувшийся с глиняным горшочком Дед, кукушка заворошилась в своей обители, «с ноги» распахнула дверцы окошечка ходиков и чуть сипло намекнула:

– Ку-ку!..

Единственный сохранившийся её глаз из огранённого кровавика смотрел прямо во внутреннее Око каждого из стариков одновременно. Значительно и глубоко.

– Вота и маковку нашу привезли, – тихо сказала бабка, беря у Деда из рук горшочек с целебным веществом и ставя его в печь.

И тут же совсем сгустившиеся сумерки прорезали два луча фар, мельком осветив избу через окошки. Ещё через минуту в дверном проёме возникли фигуры мужчины и женщины: она, будто в изнеможении, прильнула к дверному косяку, он – бережно держал на руках девочку лет трёх. Её светло-льняные волосики и тоненькая левая рука висели безжизненно. Взгляд бессмысленно блуждал по бревенчатым стенам и потолку. Большие серо-голубые глаза казались тёмными и без дна. Через них можно было заглянуть в бесконечность мироздания.

– Помогите! – выдохнула женщина. – Дочка умира…

У неё перехватило горло – горечь невыраженного чувства застряла в нём огромным комом, и молодая женщина без сил опустилась на порог, будто большая раненая птица.

Желанное пристанище души

– Полно, милая! То, што жить должно, то будет жить – всему ить своя мера дадена, – бабка стремительно подплыла к мужчине, принимая у него девочку на лоскутное одеяльце.

– Знаю вас, давно ждала… Ужо ты, Всеволод, Ольгу-ту у меня оставь тута, в избе. А сам-то с Дедом пойди… Да не кручинь серёдку свою – всё ладно станется.

Дед повесил за кольцо к матице избы что-то вроде качелей или плота на верёвках. Плотик был покрыт домотканым полотном, уложенным вдоль досок, и его вышитые диковинным узорочьем концы свисали с обеих сторон.

Дед молча подошёл к мужчине, крепко пожал ему руку, ободряюще похлопал по плечу и увёл из избы в баню.

– А ты, Олюшка, проходи-ка в дом, на пороге-то не сиди – пограничье это…

Ольга, собрав силы, встала и подошла к зыбке:

– Можно?

– Дык, для тебя дед и сладил, – улыбнулась бабка Манефа.

Ободрённая ласковым и простым бабкиным обращением, женщина присела на чуть качнувшийся плотик и тут же почувствовала, что «поплыла»… Будто все напряжения, усталости, страхи, намертво сковавшие позвоночный столб, вдруг растаяли и начали стекать с него, расплываться кругами от копчика, растворяясь и исчезая вовсе. Тело стало лёгким, податливым, живым и чувствующим.

– Блаженно-то как! – удивлённо и благодарно взглянула Ольга на бабку, – я и забыла, как оно бывает…