Конники Буденного и красноармейцы Тухачевского шли в бой с одним залихватским девизом: «Даешь Европу!»
Это был сильный противник, однако польские генералы относились к командарму с презрением: дескать, что нам какой-то бывший поручик, вылезший в «красные маршалы»!
– Чем закончится война с Советами? – прямо спросил Пилсудский.
– Войско Польское скоро победит, – ответил я осторожно, – но до этого полякам придется отступить чуть ли не до самой Варшавы[10]. Тухачевский, хоть и допустит грубейшую тактическую ошибку, очень опасен[11].
– Это мальчишка! – фыркнул один из генералов. – Поручик! Он всю войну просидел в плену у немцев! Откуда ему было набраться опыта?
– Тухачевскому ни за что не удастся выбить наши полки из Киева! – надул щеки другой.
Я сдержался и промолчал, хотя обида жгла меня – оба чина смотрели на меня с глумливыми усмешками, и даже не телепату были ясны мысли этой парочки в генеральских погонах – дескать, жиденок-шарлатан случайно нашел портсигар, а теперь дурит нам головы всяким вздором.
Тогда я ощутил некую внутреннюю щекотку – мне до боли, до содроганья захотелось совершить маленькую месть и проучить генералов, отстегать их за глупый гонор и заносчивость.
Я был раздражен, да что там – взбешен. Обычно сильные эмоции мешают мне сосредоточиться, но холодная ярость, напротив, удесятеряет мою силу.
Хватило нескольких секунд.
– Пан маршал, – спросил я, – могу ли я сказать кое-что почтенным панам?
Пилсудский был хмур и задумчив и лишь кивнул.
Глядя в глаза тому из генералов, что сидел ближе ко мне, я сказал:
– Пан генерал зря скупает акции украинских сахарных заводов. В Киеве, Житомире, Херсоне и Одессе будут править большевики.
Лицо у генерала забавно вытянулось, челюсть у него отвисла, выказывая крупные зубы, желтые от курева, а смотрел ясновельможный пан на меня так, словно увидал перед собой ожившего покойника.
Переведя взгляд на генерала, сидевшего поодаль, я проговорил:
– Пани Малгожату смущает разница в возрасте, сильно смущает.
Чин побагровел и закусил пегий ус, а Пилсудский хмыкнул. Ему понравилось, как я задел офицеров.
Штатский не думал обо мне плохо, ему я ничего не открывал, но он сам не сдержал любопытства. Поерзав, штатский вежливо спросил:
– А мне вы не можете что-нибудь… э-э… сказать?
– Пусть почтенный пан не беспокоится насчет своей дочери, – ответил я. – Она непременно поправится. Ей уже лучше.
Увидеть больную девушку, лежавшую в постели, было легче всего – передо мной сидел отец, переживавший за ее здоровье.
– Как он мог узнать, что моя Басюня больна?! – воскликнул человек в штатском.
Насупленные генералы промолчали, а Пилсудский попросил оставить нас одних. Все покинули кабинет, и маршал спросил:
– Пан Мессинг, вы можете открыть мне мое будущее?
– Попробую, – сказал я без большой уверенности, поскольку прилив силы вполне мог смениться спадом.
Усевшись напротив Пилсудского, я закрыл глаза и сделал несколько медленных глубоких вдохов, погружаясь в то сумеречное состояние, когда раскрывается подсознание и то странное, что сидит во мне, обретает имя действия.
– Пан маршал проживет долго, – глухо сказал я, открывая глаза, – в почете и славе. Пан маршал будет министром и премьер-министром. Будет нелегко, но пан маршал справится.
– Сколько именно лет я проживу?
– Пятнадцать, пан маршал.
Пилсудский кивнул.
– Пан Мессинг, не хотели бы вы продолжить службу в Варшаве?
Я понимал, что маршал не доброту свою проявляет, ему просто хотелось иметь меня под рукою, но и мне это было на руку (каламбур получился!).
– Хотел бы, пан маршал.
Так закончился этот длинный-предлинный день, один из тех, что влияли на мою судьбу. Пилсудский определил меня писарем при штабе, вот я сижу и пишу – уже палец болит, и это я еще опустил всякие подробности. Как меня вели под конвоем по Варшаве, что я видел, о чем думал… Все! Хватит. Устал».