– Сначала я вызову врача, – решила я и прервала разговор.
От волнения слово «скорая» на английском вылетело у меня из головы.
– Надо позвонить врачу. Джонни может быть плохо. Это плохой камень, – сказала я, протягивая ладонь. – Отдай мне изумруд.
Джонни передал мне камень, а Мэри пробормотала:
– На вилле есть доктор, позвать его?
– Да. Но надо позвонить и другим докторам, которые приезжают на машине. Спасать жизнь, быстро. Реанимация, понимаешь?
Мэри кивнула и быстрым шагом удалилась.
Грин, казалось, слабел прямо на глазах. Он сел на диван, откинул голову и тяжело задышал.
Я почувствовала, что надо унести этот проклятый камень как можно дальше от Джонни. Вода, не вода – неважно. Просто подальше от него.
– Я скоро буду, – прошептала я, выбегая из комнаты.
Что было потом – помню плохо.
Пол вдруг ударил меня по лицу, одновременно с этим я услышала хруст в затылке – и мир выключился.
Я пришла в себя от дикого крика Мэри.
Приподнялась на локтях и застонала.
С того места, где я лежала, был виден белоснежный диван, залитый кровью. Похоже, у Джонни было перерезано горло. Упав на колени, Мэри пыталась зажать руками заливающий все вокруг алый фонтанчик…
Глава 4
Рим, 1509–1520, Себастьяно Лучани
«Нет, не таким представлял я себе Рим, – думал художник Себастьяно Лучани[19], пробираясь по узким, грязным и шумным улочкам. – На развалинах Форума пасутся козы, Колизей стал пристанищем бродяг и грабителей, руины великолепных дворцов на Авентийских холмах превращены в притоны, где властвуют разврат и похоть. Повсюду валяются кучи мрамора, и в них различимы то изящная рука статуи, то капитель дорической колонны. Вместо того чтобы восстанавливать былую красоту, все это дробят, измельчают, дабы использовать в современном строительстве. Действительно, в Риме полный бардак. Венеция в плане порядка и уважительного отношения к искусству нравится мне куда больше. Но здесь Рафаэль, и…»
При мыслях о гениальном Рафаэле сердце Себастьяно Лучани забилось сильнее.
Он снова словно увидел себя, уже признанного ученика Тициана, стоящего с открытым ртом перед алтарным образом в церкви Сант-Агостино[20].
Конечно, разговоры о молодом гениальном урбинце велись среди художников давно. Молва приписывала ему невероятную легкость в пейзажах, и ангельскую красоту лиц, и совершенное чувство пропорций тела и объема пространства. Но Себастьяно в глубине души считал, что сила таланта Рафаэля значительно преувеличена. Так часто нахваливают загадочных красавиц. А встретишь их в церкви, присмотришься – и поймешь, что ничего особенного в принципе в девушках нет.
Но когда довелось воочию увидеть работу Рафаэля – у него просто заняло дух. Техника Рафаэля – простая, светлая, наполненная воздухом, заставляла сразу же позабыть о том, что стоишь перед картиной. Изображение манило в глубь себя, и в нем было легко, тепло, солнечно – даже лучше, чем в настоящей жизни.
Себастьяно потерял покой. Как только у него выдавалось время между заказами, он колесил по Флоренции, рассматривая невероятных мадонн Рафаэля и не менее выразительные портреты знатных заказчиков. Потом, надышавшись картинами гения до головокружения, он пытался писать тем же стилем – но собственные работы все равно казались ему слишком темными, мрачными, тяжелыми.
Себастьяно казалось, что он впитал в себя каждый штрих, от «Обручения девы Марии Иосифу» и «Мадонны Конестабиле»[21] до «Мадонны Грандуки», «Мадонны со щегленком» и «Прекрасной садовницы»[22]. Он мог легко представить малейшие нюансы и детали рафаэлевской манеры. Но только осветить свой холст хотя бы подобием того света, который щедро струился с работ урбинца, у него не получалось.