Он словно итог бредовых выкладок и заключенией сложной теоремы, в которую мне надо просто поверить. Вот – есть. Вот – существует. Если дотянешься – можно потрогать. Чтобы удостовериться.

Кто-то совершенно белым голосом говорит за него. Сквозь его сомкнутые губы формулу доказательства:

– Я тут посижу пока?

Я молча смотрю на него, думая, как и что ему ответить, ведь мне придется при этом обязательно открывать рот. И это для меня проблема. Я выдам свое непонимание. И он, не говоря ни единого слова, а только вперившись в меня, глубоко и пристально, опережает мой ответ:

– Ты смотри на меня, смотри, смотри, да ты смотри, ты… смотри…


И я действительно на него смотрю, и догадываюсь, что во мне нет ни капли враждебности и даже тени неприязни.

Я вошел в голое перепаханное поле безразличия. Он туда подброшен неизвестно каким образом. Неизвестно какой силой. Он – плотский механизм или странное произведение рукомесла. Есть ведь смешные такие резные игрушки – мужик с медведем куют, зайцы пилят бревно, хитрая лисица толчет пустоту в пустой ступе.

Его рука скользит по механическому сияющему фаллу вверх и вниз, он безмолвно твердит в ритм: “Смотри, смотри, смотри…” Его слова доходят до меня, будто он кидает в меня шарики пинг-понга…

Они ударяются в мое прозрачное тело, в самую грудину, так как он не промахивается.

До меня доходит вся глупость, вся двусмысленность и позорность моего положения.

У меня словно раскрываются глаза: я вижу перед собой на жаркой сковороде, на косом вечереющем солнцепеке воплотившегося из ничего, из моего бреда, печиво поганого Приапа.

Глядя на него, я даже не замечаю, что делают сами собой мои руки.

Я не в силах остановиться.

Неужели так встречаются с богом выгоревшего ольшаника и прозрачного тальника?

Я бубню ему, я приговариваю, словно присказку-клятву в каком-то ритуальном запале:

– Я скорей, я скорей, я скорей, я скорей, Господи, Господи.

Я чумею.


Мне не стало страшно еще и потому, что я вспомнил детскую славную игру «моя рука последняя».

И я должен был во что бы то ни стало опередить.

Моя задача – опередить всех.

Этого бога низин.

Этого себя самого.

Наконец, эту свою смерть, глядящую на меня откуда-то сверху, с порозовевшей засмущавшейся тверди.

Я словно бы касался с трепетом его, как, наверное, и он меня. На самом донышке моего сознанья билась предательская богоборческая мысль.

Что я – это он, как и он – это я.

И я – это просто всё, и оно, это самое всё, – тоже я.

Я чувствовал себя диверсантом в глубоком, заряженном смертельной опасностью тылу. За самым алтарем. Еще немного – и кара меня настигнет. Но чья и за что?

Между нами что-то должно было пробиться тупой жесткой искрой, как в черном коротком замыкании.


Вот-вот воспламенятся – и золотая стрекоза в небе, которая смотрела на меня, и Гага по пояс в побледневшей от смущения воде, и предающее и попирающее все на белом свете трепещущее сердце в моей груди.


Все сразу, как в магическом кристалле, предстало мне сущим мороком, бессмысленной маетой на фоне жары и безветрия, одинокой чужой трагедией, разыгрываемой на позорной песчаной сцене.

Фазан, выскользнувший из силка кустов в человеческом обличье.

Мой безгласный монолог «я скорей, я скорей, я скорей» выходит из меня, словно стихотворение, воздушный шарик, дразнилка, не дразнящая по сути никого, кроме моего выстаревшего татуированного отражения, восставшего в зеркале горячего полуденного воздуха, как мираж, против меня.

6

Если Гаге и будет в чем меня упрекнуть, так только в мгновенном пароксизме, в гадкой игре со своим нелепым немолодым шизонутым шиндарахнутым двойником. Или с самим собой, в конце-то концов.