. Он встречался с Арноштом Прохазкой и литераторами “Moderní revue”[281]. И вот что удивительно, если вспомнить, что “ни один чех не посещал немецкий театр, и наоборот”[282], он посещал и Народный театр (Národní divadlo), и Театр Пиштека[283], хотя спектакли обоих театров вдохновляли его куда меньше, чем маленькая труппа Ицхака Леви – она давала спектакли на идише в кафе “Савой” в мае 1910 г. и в октябре следующего года[284]. В стремлении избежать островного измерения, в своих дневниках он вздыхает об огромном преимуществе “быть чехом христианином среди чехов христиан”[285], а также отпускает шуточки по поводу чешских носов[286].

В лавке его отца на вывеске была изображена черная птица – kavka, или галка (нем. “eine Dohle”). Кафка придумал чешское имя Одрадек и называет им звездообразную шпульку от пряжи, которая на двух палочках может спускаться и подниматься по ступенькам – спутанную мнимость, сравнимую с растерянными и несовершенными ангелами позднего Клее[287].

Отношения Кафки с чешским языком не такое, как у заезжего лектора, путешественника или Лилиенкрона, напрягающего слух, чтобы расслышать незнакомые фонемы: автор “Превращения” проникает в чешский язык с филологической точностью. Хотя Кафка и сетовал на недостаточно глубокое знание чешского языка, он читал не только чешские газеты, но и пуристский журнал “Naše Řeč” (“Наша речь”)[288]. Еще более поразительно, что он читал журнальчик бойскаутов “Náš skautík” (“Наш скаут”)[289].

Об интересе Кафки к чешскому языку особенно ярко свидетельствуют его письма к Милене Есенской: “Разумеется, я понимаю по-чешски. Мне уже не раз хотелось спросить вас, почему вы не напишете мне как-нибудь по-чешски. Это вовсе не оттого, что вы не владеете немецким языком. Вы, как правило, владеете им изумительно, а если где-то вдруг обнаружится, что вы им не владеете, он добровольно склоняется перед вами, и тогда это особенно прекрасно; вот немец этого от своего языка никак не ожидает, так лично он не отваживается писать. Но я хотел бы почитать вас по-чешски”[290]. В этих посланиях чешские слова встречаются столь же часто, как голландские слова в дневнике, который вел Макс Бекман[291] во время своего изгнания в Нидерланды[292]. Кафка демонстрирует здесь что-то вроде сочувственной двуязычности: “Я никогда не жил среди немецкого народа, немецкий язык мне родной по матери, и поэтому для меня естествен, но чешский мне много милее”[293]. Дружба, любовь и переписка (1920–1922) между еврейско-немецким писателем и Миленой Есенской, происходящей из древнего дворянского рода, который гордился, среди прочих своих предков, доктором Яном Есениусом, казненным в 1621 г. после поражения на Белой горе[294], играют особую символическую роль для пражского измерения. То же можно сказать об антитезе их характеров: болезнь, желание смерти, робость, ужасная тоска, отречения Кафки контрастируют с бесстрашной решительностью, страстной жаждой жизни, ненавистью к предрассудкам, духом самопожертвования, великой расточительностью этой типично чешской женщины, которая, после экстравагантнейшей жизни (расторгнутые браки, наркозависимость, нищета, обожание кошек, политические разочарования, тайная деятельность, преследования со стороны своих же товарищей), угасла 17 мая 1944 г. в концлагере Равенсбрюк[295].

Кафка испытывал жажду чешской культуры. 22 сентября 1917 г. он пишет из Цюрау Феликсу Вельчу: “…Я тут читаю почти только чешское и французское, причем исключительно автобиографии и письма, естественно, хоть сколько-нибудь прилично напечатанные. Не мог бы ты мне повыдавать таких томов?”