Нет, ответил. Пожевал губами:

– У нас бывать. Всегда бывать. Муж дерать деро; жена – ждать. Дорго-дорго. И никогда не бранить. Иначе муж бить жена и ходить к гейша. Садитесь, Эрьза-сан. Будем ждать вместе.

Напротив, по ту сторону второго плаца, плясал с кривой дагестанской шашкой унтер Алиев. Ему изрядно досаждала четверка портупей-вахмистров со второго курса, вооруженная учебными эспадронами. Утоптанная земля площадки взрывалась фонтанчиками пыли, облав-юнкера – завтрашние выпускники! – старались изо всех сил, норовя достать, дотянуться всерьез, сдать наконец вожделенный зачет; но Алиев с бесстрастием горца, помноженным на невозмутимость облавного жандарма, игнорировал их потуги.

Из всех живых существ на свете он признавал лишь свою шашку, заветное сокровище предков; вот с ней и плясал.

А остальное – досадная помеха.

Двоечники.

– Садитесь, Эрьза-сан. У вас говорить: в ногах правда нет.

Боже! – ты едва успела опомниться. Хороша была бы княгиня Джандиери, жена начальника училища, присев на корточки рядом со стариком! Давняя, острожная привычка: когда-то ты часами могла сидеть вот так, в бараке, слушая душещипательные истории товарок или сама рассказывая здесь же придуманные байки.

Нет, спасибо, мы лучше на скамеечку…

В профиль маэстро Таханаги вдруг напомнил тебе истрепанный лист пергамента. Буквы давно стерлись, смысл написанного темен, еле-еле проступает царапинами, следами чаек на песке; но основа крепка по сей день. Шалва Теймуразович рассказывал: с этим коротышкой он впервые познакомился в Мордвинске, где старый айн многому научил господина полковника… тогда еще полуполковника.

Чему именно – об этом Джандиери предпочел умолчать.

Но по вступлении в должность он телеграммой предложил маэстро Таханаги должность преподавателя гимнастики и весьма приличное жалованье.

От добра добра не ищут: старик переехал в Харьков за казенный счет. А ты всегда подчеркнуто вежливо, с приязнью относилась к маэстро – потому что он напоминал тебе о днях, которые ты хотела забыть навсегда. Ведь он ни в чем не виноват, маленький азиец; не его вина, что при виде пергаментного личика тебе мерещится изуродованное лицо Ленки Ферт на мраморе стола…

– Спокойнее! Спокойнее, я сказал!

Вспотевшие облав-юнкера и впрямь стали заводиться. Раскраснелись; лица исказила одинаковая гримаса. Один, самый рослый, кинулся было напролом, получив обидный удар плашмя по филейным частям тела; Пашка Аньянич (и здесь без него не обошлось!), решив сойтись с треклятым дядькой-наставником поближе, шлепнулся боком в заросли шиповника, отделявшего площадку от решетчатой ограды.

Остальные почли за благо отступить.

– Делай как я! Спокойнее! Не к лицу… вам… будущим офицерам…

– Дыхание сбирось. – Маэстро Таханаги с сожалением покивал головой. – Господин Ариев много говорить. Много говорить – маро дышать. Маро дышать – маро жить.

– Но ведь он прав. Не так ли, маэстро? Гнев, ярость – вы полагаете их добрыми помощниками?

На самом деле ты лукавила. Кривила душой. Гнев, ярость, прочие сильные чувства… Это для других, не для облавников. В каждом из них с детства живет свой унтер Алиев, в опасную минуту подавая голос: «Спокойнее! Спокойнее, я сказал! Делай как я!» И этого внутреннего Алиева пестуют в десять рук: не к лицу будущим офицерам Е. И. В. особого облавного корпуса «Варвар» хохотать до слез, рыдать взахлеб, биться в истерике, выказывать гнев, любить без памяти…

Неприлично.

Достойно порицания.

Стыдно.

Всякий преподаватель говорит об этом по сто раз на дню; вон Пашку многажды сажали в карцер за «вульгарность поведения», на хлеб и воду.