– Только я принялся за гренки, как заваливаются Бартон и Хопвуд…

– Харман вообще-то малец неплохой. Отлично готовит гренки…

– Слушай, может, заглянешь ко мне в кабинет, гренков наготовим…

– Господи, и пошевелиться-то больно. Вконец перетрудился с гренками…

Адриан как раз и рассчитывал мирно посидеть с Томом за гренками, поговорить о Картрайте.

– Ох, Иисусе Христе, – произнес он, расчищая на своем столе место для чайника. – О христианнейший Христос.

– Что, проблема?

– Я не узнаю покоя, пока он не поцелует меня, – простонал Адриан.

– Ты уверен?

– Уверен и могу сказать тебе, в чем еще я уверен. В том, что на нем сейчас голубой, с высоким воротом свитер из шетландской шерсти. И пока мы с тобой разговариваем, его тело движется внутри свитера. Теплое и живое. И это превышает все, что способен вынести человек из плоти и крови.

– Ну, тогда прими холодный душ, – сказал Том. Адриан пристукнул чашкой по столу и схватил Тома за плечо.

– Холодный душ? – воскликнул он. – Джизус-Крайст, друг, я говорю о любви! Знаешь, что она для меня значит? У меня все сжимается в животе, понимаешь, Том? Любовь разъедает меня изнутри, это верно. Но что она делает с моим разумом? Она швыряет за борт мешки с песком, чтобы он воспарил, как воздушный шар. Я вдруг возношусь над обыденностью. Я обретаю наивысшие искусность и ловкость. Я иду по канату над Ниагарским водопадом. Я – один из великих. Я Микеланджело, ваяющий бороду Моисея. Я Ван Гог, пишущий чистый солнечный свет. Я Горовиц, играющий Императорский концерт.[10] Я Джон Барримор,[11] еще не взятый за горло киношниками. Я Джесси Джеймс[12]и два его брата – все трое сразу. Я У. Шекспир. И вокруг меня уже нет никакой школы – это Нил, Том, Нил, – и барка Клеопатры скользит по водам.

– Неплохо, – сказал Том, – совсем неплохо. Сам придумал?

– Рэй Милланд в «Потерянном уик-энде». Он вполне мог говорить о Картрайте.

– Однако говорил о спиртном, – отметил Том, – что само по себе может сказать тебе о многом.

– А именно?

– А именно заткнись и намазывай масло.

– Я поставлю пластинку со «Смертью в любви»,[13] вот что я сделаю, мерзкая ты скотина, – сказал Адриан, – и пусть мое сердце бьется в согласии со сладостными звуками. Однако поспешите, друг мой! – я слышу, что к дому подкатил экипаж. А вот, Ватсон, если только я не ошибаюсь, и наш клиент поднимается по лестнице. Войдите.

В двери появился помаргивающий за очками Сэмпсон, следовавший за ним Хэрни бросил Тому какую-то баночку.

– Привет, Том. Я принес немного лимонной помадки.

– Лимонной помадки! – вскричал Адриан. – А что я тебе сию минуту говорил, Том? «Ах, если бы у нас была лимонная помадка для наших гостей». Ты читаешь чужие мысли, Хэрни.

– А вон там гренки, – произнес Том.

– Спасибо, Томпсон, – сказал Сэмпсон, хватая гренок. – Гудерсон говорит, ты был не неблизок к тому, Хили, чтобы Р. Б.-Д. с Сарджентом помяли тебя в раздевалке.

– Мадам Молва вновь обскакала меня. «Не неблизок»? О господи…

Хэрни хлопнул Тома по спине.

– О, Томмо, – сказал он, – вижу, ты наконец раздобыл «Атомное сердце матери». Ну и как тебе? Забирает или не очень?

Пока Том с Хэрни судачили о «Пинк Флойд», Сэмпсон объяснял Адриану, почему он считает Малера на самом-то деле куда более необузданным, чем любая рок-группа, – в том смысле, что ему приходится обуздывать себя в гораздо большей мере.

– Интересная мысль, – сказал Адриан, – в том смысле, что в ней нет ничего интересного.

Когда с чаем и гренками было покончено, Хэрни встал и откашлялся.

– Думаю, Сэм, теперь мне пора рассказать о моем плане.

– Определенно, – откликнулся Сэмпсон.